Текущие дела
Шрифт:
— Ответим, — кивнул Должиков и руки засунул в карманы, халат на себе натянул. — Ответим, но чем? Задницу подставить — это не ответ.
— Ответ, Илья, — сказал Подлепич. — Начали квартал не худо. За прошлую декаду в среднем — сто три процента. Качество — тоже. Нареканий нет.
Опять, подумал он, стучать по деревянному? Сейчас скажет: стучи. Не сказал.
— Сегодня без нареканий! А завтра? На вулкане живем! — высвободил Должиков руки, выдернул из карманов, сжал кулаки, потряс кулаками. — Напряженно работаем! На пределе!
Как работали, так и будем работать, подумал Подлепич,
— Тетрадка моя лежит? Без движения?
— А ты хотел, чтобы пулей летела? — не то пошутил Должиков, не то подосадовал. — Это быстро не делается. — Смешливые морщинки собрались у кротких озабоченных глаз. — Я вот подумываю в отношении технологии. Упрощенной. Это можно бы с ходу провернуть. Как ты смотришь?
— А никак, — ответил Подлепич, хотя ту папочку перелистал: Ильи супруга приносила на участок. — Чего это мне у технологов хлеб отбивать? Пускай прогнозируют на основе практических данных: сядем в лужу с этой технологией или не сядем. Я лично считаю, что сядем: не готовы. Сборка, естественно, не готова, не мы.
— М-да… — протянул Должиков разочарованно, будто была надежда и не стало ее. — Это ясно. Это кому-нибудь, возможно, не ясно, а нам с тобой… Но производство производством, Юра… — крякнул он. — Не за то будут бить. За бытовые срывы. Пришьют либерализм. И будут правы. Пьянство и хулиганство в смене, — вытянул палец, указал, в чьей, — а мы… либо бездействуем, либо паникуем!
Это о нем, о Подлепиче, говорилось: и бездействовал, и паниковал. Вчерашняя вспышка, однако, теперь казалась минутной слабостью. Уволюсь! Уйду! Да разве уволишься? И разве уйдешь? Вспыхнуло и погасло — перевел стрелку. Должиков тоже, пожалуй, перевел: вчерашний утешитель сегодня сам нуждался в утешении.
— За Чепеля опрос с меня. Моя, Илья, промашка.
— Ну-ка, ну-ка! Повтори под стенограмму! — обрадовался Должиков, разгладились морщинки у глаз, лицо потвердело. — Ошибся, значит? Исправляй ошибку! — отсек он рукой лишнее, ошибочное, отшвырнул от себя. — Пиши рапорт! Есть еще в конечном счете и такая инстанция: товарищеский суд. Будем передавать! — объявил он, как о чем-то решенном. — Обоих. Булгака — тоже. За компанию.
На это надо было похлеще ответить, но слов таких, вразумительных, не нашлось, по-прежнему была помеха: всю-то правду про Булгака Должикову не откроешь.
— Пока я в смене, этого не будет! Булгак Чепелю не компания.
— Будет, Юра! — печально, с сожалением сказал Должиков. — Я-то уж тоже пока не бесправный. — Он и о том посожалел. — Чепель с Булгаком, конечно, не компания, но под одной вывеской побывали: что милиция, что вытрезвитель — контора одна. Я ж приговор не выношу, — нашел оправдание. — Суд вынесет.
— Ну, будем, значит, с тобой судиться, — сказал Подлепич. — Поглядим, кто кого.
Столько прожили бок о бок и не судились, подумал, — вот времена настали!
— Нам с тобой судиться — производству в колеса палки вставлять, — вовсе уже опечалился Должиков и, опечаленный, как бы поникший, подпер кулаками глянцевые щеки. — Нам судиться ни к чему. Мы свое получим. Да что я! — легонько вздохнул он. — Припаяют — переживу! Но тебе, Юра, — понизил
Резануло это: неужто гибельный поезд уже на примете?
— При каком положении?
— Ну, Юра! — огорчился за него Должиков, пожалел его, забывчивого или наивного. — Ты ж кандидат на премию! На тебя уже, наверно, характеристики катают под копирку. Ну и вкатят беспринципность, примиренчество, гнилой либерализм! Тебе это нужно?
— А мне ничего не нужно, — сказал Подлепич. — Что есть — при мне, а что будет — возьми себе, не поскуплюсь.
Губы у Должикова были тверды, мужественны, резко и ладно очерчены, — дрогнули слегка: усмехнулся.
— Поскупишься! Грянет час, барабан забьет — не так заговоришь. Самое дорогое, что может быть: честь!
— И честь возьми себе, — сказал Подлепич.
Какую только? Ту, что сулили ему, или ту, которая была при нем? Поезд этот, бегущий по кривым рельсам, не выходил из головы.
— Честь, Юра, не червонец замусоленный… Переходящий из рук в руки. Честь в серию не идет, — рассуждал Должиков. — Для каждого — свой уникальный образец. Так что мне твоя честь ни к чему, как и моя — тебе. И отношение разное: я свою берегу. Не для червонца лишнего, не для доски почетной. Лично для себя. С какой целью? — опросил он и прищелкнул языком. — А с той же целью, с какой сердце берегут, печенку-селезенку. Без них жить нельзя! А ты не бережешь. Мне ее, честь свою, предлагаешь в дар. Это не подарок, Юра! — проговорил строго. — Это не щедрость. Это, знаешь ли, какой-то упадок сил. Какое-то безразличие, разочарование в жизни. Ты честь береги. Свою. Вот это будет и мне подарок. Ты подумай.
— Подумаю, — пообещал Подлепич.
Он потому пообещал, что под конец все же затронули его эти рассуждения Должикова: упадок сил, безразличие… Все же нащупана была Должиковым та слабая струнка, которую сам он, Подлепич, подтягивал, подтягивал, а она дребезжала. Но слишком затянешь — и лопнет. Подумаю, сказал он себе, подумать есть о чем.
О том, однако, самом трудном, думать не пришлось: на чудо уповали, хотя бы маленькое, но ни большого, ни малого с Дусей не произошло, а был просвет в беде, обманный, и снова потекла болезнь своим неотвратимым руслом.
33
До праздников было еще неблизко, однако чуялось приближение: в общежитии затеяли тотальную уборку, повыносили столы из читалки, художникам дали простор, и те, пока не дошло до мытья, до натирки паркета, расположились прямо на полу со своими кистями да красками и, лежа на, животах, в четыре руки писали главный праздничный лозунг — для фасада, который тем временем подновлялся, как всякий год перед праздниками.
Чтоб окончательно не прослыть неисправимым ворчуном, он, Булгак, уж помалкивал: дурная работа; облицевать бы плиткой раз и навсегда или, на худой конец, поштукатурить по всем правилам, без халтуры, и был бы прямой выигрыш, а не вечный убыток. Теперь он знал немного в этом толк: навязавшись домашним подручным, к Подлепичу, осваивал помалу штукатурную профессию, и руки чесались всыпать тому, кто каждый год подмалевывая старье, так по-дурацки экономит.