Темно-синий
Шрифт:
— Если ты собираешься повсюду за мной таскаться, тебе придется поработать, — говорит она.
«Повсюду за тобой таскаться», — повторяю я. Не могу поверить, что не ослышалась. А эта бумага для рисования, которую она положила передо мной, это яд — я вижу черепа и скрещенные кости на верхней странице. Разве она не понимает, что она делает? Разве не видит, как мы похожи на Пилкингтонов? Разве не осознает, что она наркоманка и хочет и меня подсадить на иглу?
Разве ты не помнишь своего отца, писателя? Мне хочется закричать. Разве
Мама стучит по столу кулаком, хватает меня за руку и заставляет подняться.
— Пошла вон, — шипит она мне и толкает к двери.
Я волоку ноги, цепляюсь резиновыми подошвами по плитке. Но мама сильнее меня — не понимаю, откуда берется эта сила. Она просто вышвыривает меня за дверь.
— Убирайся и дай мне работать, — говорит она и захлопывает дверь у меня перед носом.
Мне хочется броситься и распахнуть дверь, вернуться обратно, приглядывать за мамой. Но я знаю, что это только спровоцирует ужасную сцену. И я бегу мимо доцентов и несусь наружу, чтобы сесть под кленом, откуда я смогу наблюдать за мамой через окно.
Не успеваю я присесть, как она замечает меня. Она хмурится и опускает жалюзи. У меня опускаются плечи — словно рушится башня из кубиков. Я проиграла. Я опускаю лицо на ладони.
— Ты доделала мою доску?
Я поднимаю глаза, и мое сердце пикирует прямо к земному ядру. Джереми Барнс. Он садится рядом со мной, так близко, что, когда ветерок треплет его волосы, они щекочут мою щеку.
Я фыркаю и качаю головой, потому что в такой день, как сегодня, когда — кто знает, что там происходит за оконными жалюзи! — это кажется таким же романтичным, как в тот раз, когда Адам Райли полез ко мне целоваться у меня в подвале, а я сидела и думала, когда же это кончится.
— Ты неправильно подсчитал, — говорю я, но Джереми только ухмыляется, и его мушка подпрыгивает.
— До сих пор работаешь над ней? Должно быть, очередная Мона Лиза или вроде того. Скорее бы посмотреть.
— Джереми, я просто не…
Конец фразы повисает у меня на языке, не хочет выскакивать изо рта. Не могу. Он не представляет, о чем просит. Он не знает, что моя жизнь не такая простая, как его бусы. Что некоторые люди терпеть не могут солнце.
Джереми поднимается на ноги, низко нагибается и начинает подкрадываться к кусту у кирпичной стены, как будто он кот и охотится на белку. Потом бросается обратно ко мне, сложив ладони в чашу, словно внутри нее что-то есть, что-то хрупкое, и он не хочет его раздавить.
— Ты знала, что бабочки переносят желания на своих крыльях? — спрашивает Джереми, снова усаживаясь рядом со мной, даже ближе, чем раньше, его колени утыкаются мне в бедро, красные кленовые листья шелестят над головой, словно они — рты, разносящие сплетни. Джереми и Аура сидят на дереве…
Я поворачиваюсь к нему и пытаюсь оттолкнуть его
Но Джереми подносит руки еще ближе к моему лицу и говорит:
— Я серьезно. Давай. Прошепчи свое самое сокровенное желание, и эта бабочка отнесет его прямо к богам. Одно из верований коренных американцев, мне кажется. Давай! Много ли бабочек ты видишь в это время года? Его вообще не должно здесь сейчас быть. Она просто слонялась тут поблизости, ждала тебя. Я ведь знаю, что это такое. — Он дразнит меня, подталкивая локтем. — Давай загадывай желание.
Ладно, это ужас как глупо, но от этого все мое тело расслабляется. То, как он говорит это… на минуту мне кажется, что в мире нет ничего несокрушимого. Даже мама… на самом деле и с ней можно справиться. И я наклоняюсь и быстро шепчу желание в щель между его длинными, артистическими пальцами. Я говорю бабочке, что больше всего на свете мне хочется, чтобы моя жизнь стала по-настоящему, очень-очень нормальной.
Нормальной. Это сильно сказано, я не уверена, что узнаю нормальное, если оно позвонит нам в дверь.
Когда Джереми открывает ладони, бабочка-данаида, вся черно-оранжевая, сидит у него на его ладони. Бабочка пару раз хлопает крыльями, перед тем как вспорхнуть.
Я смеюсь, смотря, как она взлетает, и мой смех блестящий, как мыльные пузыри. Джереми так близко, что я могу почувствовать запах мыла и геля для душа. И когда я снова закрываю глаза, его губы прикасаются к моим, но не так, как это делал Адам. Нет, Джереми касается меня, касается чего-то хрупкого… розового цветка яблони… так, будто осторожно ласкает его, зная, как легко его можно поранить.
Его поцелуй сворачивает весь мир в одно мгновение. Я наклоняюсь вперед, дотягиваясь до него, я не хочу, чтобы он отодвигался от меня, потому что, когда его губы на моих губах, я ощущаю себя девчонкой, у которой во всех карманах есть право на ошибку. Девчонкой, которая таскается по плохим парням и нарушает запреты… и сбегает ночью из дому, чтобы позависать с друзьями. Девчонкой, которая ощущает себя бунтаркой, прикуривая сигарету, потому что мама почувствует запах дыма на ее одежде и будет ворчать на нее еще лет пятьдесят. Девчонкой, которая никогда за всю свою жизнь не чувствовала себя паршивее, чем когда жвачка прилипала к подошве.
Но наши головы отлетают друг от друга, когда распахивается парадная дверь музея, грохает о здание с силой тротиловой бомбы.
— Пожар! — я слышу мамин крик. — Пожар! Есть только один выход!
Когда я поворачиваюсь, мама вцепляется в плечо древнего ошеломленного студента в вязаном свитере и кричит:
— Вперед! Здесь один выход!
— Пожар? — удивляется Джереми, уставясь на дверь. — Серьезно?
Но тут один из преподавателей с акварельным рисунком в руке — оранжево-красно-желтым — кричит маме: