Тень стрелы
Шрифт:
Все женщины – шлюхи. Они отдаются в подворотне первому встречному бандиту, чтобы спасти свою жизнь. Или первому встречному богачу – за колоду сальных купюр, за алмазик в перстеньке и шматок копченой осетрины. Или просто первому встречному: из любопытства. Из жажды жизни.
Ты – тоже такая?!
Он, взмахнув саблей, шагнул вперед.
Сипайлов, дико выблеснув белесыми, сумасшедше-слепыми глазами, сильней нажал на лезвие, приставленное к горлу закинувшего кудрявую голову мальчика. Великий Князь пискнул, как цыпленок.
И раздался выстрел.
Грохот выстрела раскатился
Катя, как во сне, сквозь дымку мороза и застлавших глаза слез, сквозь головокружение от стремительно несшейся под ногами земли, видела, как монголка встает на колени перед неподвижным, мешком свалившимся на мостовую телом Сипайлова, как медленно, пятясь, глядя на труп, как на огнедышащего дракона, отходит от него встрепанный, заплаканный мальчик, как женщина берет в руки лицо Сипайлова – небритое, страшное, с приоткрытым беззубым ртом, перекошенное, будто бы по нему ударили наискось палкой-ташуром; как, склонившись над ним, медленно, растягивая слова, говорит по-русски, как плачет, и слезы, прозрачные слезы текут по ее коричневому, как кора, раскосому, красивому, темно-румяному на морозе лицу:
– Вот я и убила тебя, возлюбленный мой, вот я и убила тебя. Так должно было случиться. Я сильно любила тебя, орус, а сильная любовь никогда хорошо не кончается. Ты хотел убить ребенка – я убила тебя. Война некрасивая, а я несчастная. Мне мать нагадала, что я сама убью себя. Моя мать хорошая гадалка, ты же знаешь, Ленька, ты же знал Дариму, ургинскую цыганку, проклятую калмычку, и это она мне, мне, дочери своей, такую судьбу страшную нагадала, а я и не верила, а вот она – судьба. Дай мне нож, дай мне пурба мой, и я уйду за тобой, так судил великий Чойджал. Ухожу за тобой… никто не нужен, кроме тебя…
И, как сквозь дымку, будто сквозь вуаль или муар, Катя видела, как Эрдени, дочь старухи-ворожеи Даримы, берет из мертвых рук Сипайлова нож, подносит к своему животу, миг глядит на него безумными, кричащими «нет!» глазами – и всаживает в себя с силой, хакнув, как мужик, рубящий дрова на морозе: «Х-ха!» И падает, роняя нож, на тело своего мужчины, ибо у каждой женщины должен быть свой мужчина, и, если она любит своего мужчину – она уходит из жизни вместе с ним.
– А-а! – звонко крикнул мальчик и закрыл ангельское личико ладонями.
И Иуда, отведя в руке саблю вбок, шагнул к Кате, и она вскочила с колен, шатнулась к нему, припала, обвила руками, зарыдала, затряслась вся, и волосы струились, скользили у нее с плеч, стекали золотой водой, сладким медом, и Иуда запустил пальцы в ее волосы, поддерживая, как чашу-габалу, ее голову, заглядывая ей в глаза, шепча: я безумен, безумен, мне все это снится, родная, родная, ну прости же, прости меня… Он выпустил ее. Подошел к монголке. Осторожно перевернул ее – она упала животом на нож. Девушка была еще жива. Ее глаза заволакивало сизым дымом смертного мороза. Она раскрыла посеревшие губы и пробормотала: «Ом, мани, падме…» И душа ее отлетела.
Иуда осторожно вынул нож из раны. Монголка проткнула себя насквозь, почти до позвоночника.
– Так
Кинжал был узкий и длинный, как луч. Рукоять была выточена в виде мужского детородного органа. Катя присела на корточки и тихо вскрикнула. Кинжал монголки был точь-в-точь такой же, какой Осип Фуфачев нашел на берегу Толы. Она видела его в руках Унгерна.
– Поверни его! Поверти… вот так!..
Они оба рассматривали нож, сгорбившись перед ним на корточках на продуваемой ветрами площади, забыв о том, что в них могут выстрелить в любой миг. Лучи солнца вызолотили лезвие. Отражаясь, беспощадно били им в грязные, перепачканные кровью, залитые слезами лица. Женской выгравированной обнаженной фигуры на лезвии пурба Эрдени не было.
Иуда истекал кровью. Он не мог согнуть правую руку. Кусал губы до крови, чтобы сдержать стоны. Белел как мука. Катя оглянулась. Площадь была пуста. Выстрелы прекратились. Черное авто с красными докшитами давно укатило. На нее сверху упала неистовая, странная тишина небытия.
Ребенок цеплялся за ее подол, беззвучно плакал, вздрагивал всем телом. Его бархатные штанишки все были в грязи, в снегу. Катя наклонилась и быстро, тихо прошептала:
– Ты и правда племянник убитого Царя?..
Мальчик не ответил, лишь задрожал еще сильнее, обхватил Катины колени крепко – не оторвать.
И тут со стороны Маймачена послышался быстрый цокот копыт.
Кони скакали галопом.
На площадь вылетел раскосый всадник в темно-синем ламском дэли, в зимней островерхой, с собольей опушкой, похожей на башенку шапке, в сапогах с загнутыми носками. Он скакал, держа за повод еще одного коня, без всадника, но оседланного. Всадник подскакал к Кате и Иуде и лежащим на мостовой трупам так стремительно, что Кате в лицо пахнул ветер от конских горячих тел и развевающихся грив.
– Быстро! – крикнул всадник. – Скачем живей! Красные в городе! Все кончено!
Доржи схватил Катю под мышки. Подсадил на коня легко, будто подбросил вверх мешок с кроличьим пухом. Поднял вверх мальчика, посадил в седло впереди дрожавшей, молчащей Кати. Потом повернулся к Иуде.
– Да-а, плох ты, брат… Ничего, вылечу… У меня есть тибетские зелья, почти мгновенно затягивающие раны… Сможешь ногу в стремя вдеть?!.. ага, смог… Держись за мое плечо… ну, как русские говорят – раз-два, раз-два!..
Катя пошатнулась в седле. Ангелочек обернул к ней личико.
– Держитесь за меня, сударыня… Пожалуйста, не упадите…
– Не упаду, – шепнула сквозь слезы Катя, обнимая мальчика за плечи и притискивая его к своей груди. Доржи громко гикнул, ударил Катиного коня по крупу короткой плетью. Конь взял с места в карьер. Вороной, как тот, Иудин, подумала Катя, пригибаясь с мальчиком к холке коня. Как звали того коня Иуды?.. Буран?.. Ветер?.. Да, Ветер…
– Катя! Пригнись!
Кто это крикнул? Доржи? Иуда?!