Тени исчезают в полдень
Шрифт:
– Да-а, – шевельнулся Захар, – у каждого из нас своя чудинка. Иначе тихая жизнь была бы, как стоячее болото. Только когда непонятно, что за чудинка, отчего она, – беспокойно как-то.
– А у Фрола отчего, знаешь? А ведь незаметно, чтоб сильно беспокоился.
– Ну-у… Фрол что? Если, допустим, оступишься где, Фрол ничего, может, и не скажет вслух, только ухмыльнется злорадно. Отворотит морду и еще раз усмехнется. Все на виду. И, кроме того, привык я к этому… – Захар помолчал и продолжал: – Он всю жизнь надо мной ухмыляется. Что ж, видно, не переваривает меня… А
И Захар облегченно вздохнул, точно высказал наконец ту мысль, которая маячила, маячила где-то глубоко, беспокоила его уже не один год.
– Вот что я хотел сказать, – снова проговорил Захар уже просто и отчетливо. – Вот и сегодня, к примеру… Не показалось тебе, что Устин говорил одно, а сам сидел и думал: «Ага, доруководились, слава Богу, с вашей Натальей…»? А? Не уловил?
Неуклюжий, угловатый Филимон Колесников поднялся, потоптался на месте, скрипя половицами.
– Черт!.. Живешь-живешь, а потом и открывается самому себе: да ведь ты сундук сундуком.
Сел, положил на колени узловатые руки с въевшейся землей, будто собирался фотографироваться. Потом снова встал.
– Нет, Захар, уловить не уловил, – неожиданно огорошил Колесников Большакова. И так же неожиданно заявил: – Но ты это верно сказал. До корня, однако, копнул, язви тебя!
– Ну как же до корня, когда ты не уловил? – разочарованно протянул Захар.
– А так… Я улавливаю спустя. Сперва сверкнет, потом уж грянет когда-то. Вот… – И снова встал, затопал по кабинету, словно хотел продавить половицы. Захар молча наблюдал за ним. – Такой он и есть, как ты сказал. Прямо уж ползучий. Ухмылялся он, ей-Богу, теперь это и мне видно. Ладно, Захар, мы его за хвост как-нибудь ухватим да выдернем всего на воздух. Поглядим, как извиваться будет. Дай срок…
Но в течение года Устин своего хвоста не подставил. А большего срока Филимону никто не дал – началась война…
… Из армии Филимон Колесников вернулся поздно – в сорок восьмом. Большаков встретил его на станции. Выпрыгнув из вагона, Филимон сграбастал Захара, долго тискал и мял, точно хотел переломать ему все кости.
– Хватит, хватит! – умоляюще попросил Захар. Отступил на три-четыре шага, оглядел крепкую, словно высеченную из камня, фигуру Колесникова в солдатской гимнастерке. – Ну, медведь…
– Что у нас в колхозе-то? Как жили? Рассказывай.
Захар рассказывал до самого Зеленого Дола, время от времени пошевеливая вожжами.
– Жили несладко, за войну хозяйство подослабло, за три послевоенных года успели кое-что подтянуть, но дел еще невпроворот. Мужиков не хватает, многие вообще никогда уже не вернутся.
– А Морозов как? Писали мне – давненько пришел домой.
– В январе сорок пятого.
– По ранению, что ль?
– Вроде бы.
– Ну и как?
Захар неопределенно шевельнул бровями.
– Ничего, бригадирит. Сделали, говорю, кое-что за три года. Урожай в сорок шестом был так себе, урожаишко. В прошлом году приподняли малость, это помогло маленько отремонтироваться. Домишки всем вдовам
– Так. И про себя не ухмыляется больше?
Захар повернул голову к Колесникову:
– Гляди-ка, запомнил… Кто его знает, Филимон! Особенно приглядываться некогда.
Подъехали к утесу. Высоченный осокорь горделиво стоял на его вершине, легонько полоскал под ветерком в ослепительной синеве неба свою верхушку.
– Вспоминал я почему-то его частенько, – проговорил Филимон, не отрывая глаз от дерева. – Вырастет же красота!
– В сорок втором, кажется, чуть не выворотило его ураганом, – ответил Захар. – Такой бури не видывали в здешних местах даже старики. Ничего, выдюжил. Много веток только обломало. Отрос еще краше.
– Ну а остальные как наши? Егор Кузьмин? Наталья? Слыхал, вернулась она в деревню? – спросил Колесников.
– Наталья что – живет, дочку растит. Егорка, ты же знаешь, еще до войны за работу со злостью взялся. А сейчас все животноводство первой бригады ему под начало отдали.
– Тоже, случаем, не по совету ли Устина?
– Угадал. Но совет неплохой. Мотается Егорка не за страх, а за совесть, несмотря что с костылем еще ходит. Крепко покалечило его, чуть совсем без ноги не остался. Всю войну прошел, а под конец не повезло парню…
– Что ж, поглядим, какие советы еще будет давать Устин, – холодновато проговорил Филимон, когда переправились через Светлиху и въехали в деревню.
– С воспаленной головы все это, однако, у меня было… насчет Устина-то, – через минуту промолвил Захар. – И тебя тогда смутил. А человек как человек. Сына унесла война – тоже не шутка. Словом, наплевать, пожалуй, да все забыть. И повернуться к человеку по-человечески…
– Н-да… Не знаю, – опять неопределенно откликнулся Филимон. – Может, и прав ты.
Один за другим мелькали послевоенные годы. Всякое бывало в колхозе – и успехи и неудачи. За то и за другое Устин был ответствен настолько же, насколько и другие бригадиры, сам Захар, все колхозники. За что-то Морозова можно было упрекнуть, критиковать. И Захар не стеснялся это делать, как не стеснялись в районе спрашивать с самого Большакова за колхозные дела.
Но повернуться к Устину «по-человечески» Захар не мог. Умом понимал, что надо, а сердце не подчинялось.
Морозов это по-прежнему чувствовал, видел. И однажды, когда вместе ехали на ходке с поля, Устин неожиданно сказал, шевельнув вожжами:
– Ладно, Захар. Ко мне у тебя с первых дней сердце не лежит…
– Городишь что-то… – неловко промолвил Захар. – Ни к чему вроде…
– Может, и ни к чему, – согласился Устин. – Да ведь от правды куда уйдешь? Ну ладно, говорю, Бог тебе судья. Я сейчас о другом – о Фроле Курганове. Если заметил, он меня тоже не особенно жалует. А уж вы то с ним и вовсе… Ну чисто как собака с кошкой: одна заурчит, проходя мимо, вторая – спину дугой, волос дыбом. Только-только не вцепятся друг в дружку…