Шрифт:
Annotation
Литов Михаил Юрьевич
Литов Михаил Юрьевич
Тени
Михаил Литов
ТЕНИ
Побаливала голова. Старик, отвлекшись от книги, пошевелил ногой, и она показалась ему плотно охваченной каким-то чужеродным веществом, может быть, питающимся его плотью. Его существование с некоторых пор отравляли бесплодные размышления о ничтожной и глупо разрушающей до окончательности
Неожиданно приехал Тимофей, сын. Малый сей сразу замелькал во всех комнатах и всех углах, внес нелепую сумятицу в обстоятельную прежде жизнь тихого провинциального дома. Он был навеселе, гоготал, хлопал по заду прибывшую с ним девушку - яркую, а в некой своей сумрачности и таинственную, с налетом, можно сказать, легкой, ни к чему не обязывающей греховности. Ее Тимофей наконец усадил в самую сердцевину падавшего из окна одуряющего летнего света, словно намереваясь писать ее портрет. Он безмерно суетился. Девушку же называл Елизаветой Федоровной и требовал именно такого уважительного называния, гордясь, что придумал его. Ивану Петровичу пришло в голову, что его беспутный сын подобрал эту Елизавету Федоровну где-то второпях и с той мерой случайности, с какой все происходит в его кривой, на редкость быстротечной жизни. А быстротечность самого Тимофея была, на взгляд Ивана Петровича, столь бесспорна, что старик даже не успевал почувствовать в этом человеке какой-либо пример, своего рода формулу, определяющую то или иное его качество, хотя бы и в высшей степени сомнительное.
Выслушав вялые жалобы отца - голова болит, нога болит - Тимофей высунул огромный красный язык и плотоядно облизнул мясистые губы, стал громко и беспечно смеяться.
– Не понимаю, что это тебя развеселило, - обиженно уронил Иван Петрович.
– Да с тобой вечно, и заметь, паскудно, приключаются всякие истории, - хохотал Тимофей.
– То голова, то нога... Ты как ребенок, тебя нельзя и на минуту оставить без присмотра. Самому-то себе ты еще не в тягость, чертяка?
Этот странный, совершенно не чтящий отца человек, Тимофей, был, несмотря на преждевременные морщины, видным мужчиной, и не удивительно, что девушки охотно следовали за ним, когда он с веселой галантностью подстрекал их ступить на путь развлечений. Он умел быть щедрым, бойким, великодушным, безудержным; может быть, вообще таковым и был, хотя Иван Петрович подозревал, что в повадках сына много игры и фарса и он постоянно носит маску, пряча под ней свое истинное лицо. Вот Елизавета Федоровна, она, даром что молода, почти девчушка еще, производит впечатление серьезной, положительной особы, которая очертя голову в омут не бросится, да и тихую заводь предпочтет на всякий случай обойти стороной, а ведь пошла же за беспутным Тимофеем, едва тот ее поманил. Словно встав с ног на голову, Иван Петрович ощутил себя мастером, кующим и ваяющим для Елизаветы Федоровны какой-то романтический ореол. Он уже не сомневался, что Тимофей подобрал несчастную где-нибудь в вокзальной толчее, когда она, и не предполагая возможности пуститься во все тяжкие, спешила на службу или на свидание с поклонником, таким же положительным, как она сама. Старик не уставал удивляться успеху своего вылинявшего сына у молоденьких женщин.
У Тимофея была своя беда, своя заноза в сердце, ставившая его в грубый контраст с отцом, который и на склоне лет мечтал вести размеренное и глубокое, разумное, волнующее существование, питать ум и душу разными высокими идеями. Тимофея ничто не укрепляло в чувствовании осмысленности человеческой жизни. Какую бы ловкую, изящно бегущую мысль или крепкую, основательную на вид идею он ни придумывал, все разбивалось о сознание, что любая мысль и любая идея, так или иначе, позаимствованы из чего-то уже бывшего в головах других людей, что все мысли и идеи, возникающие у него, в той или иной степени связаны с окружающим миром и не способны вырваться
Теперь тут отец стал путаться под ногами. Тимофей словно забыл, что не отец к нему, а он приехал в отчий дом, ему представилось, будто этот наполовину выживший из ума старик из кожи вон лезет, чтобы лишить его покоя и воли, втянуть в какие-то словесные, а может быть, и не только словесные авантюры. Вдруг Иван Петрович закричал жарко, с писком и содроганием внутри по-стариковски крепящегося голоса:
– Из-за таких, как ты, расхлябанных и безразличных, и гибнет мир!
– А пусть гибнет, - возразил Тимофей с твердостью; он, мол, человек абсолютно несгибаемый, и вот, внезапно ударил себя в грудь кулаком, демонстрируя чугунный гул непреклонности и непроницаемости.
– Я сам скоро буду стариком, а для чего я дожил до седых волос, если только и постиг, что ничего не знаю и не могу знать? Все, что у меня есть... это что-то маленькое, но раз я ничем другим не владею, значит, это все-таки что-то самое огромное и необходимое для меня. Я - весь мир, и в то же время я не больше этого дома.
Подает себя этаким богом, а слова говорит жалкие, соображал Иван Петрович.
Тимофей говорил:
– Мыслью я могу подниматься сколь угодно высоко, но мои горизонты от этого нимало не расширятся, и я никогда не увижу того, что за ними. И это меня, видишь ли, подавляет. Я почти раздавлен! А ты мне говоришь о мире. Я его вижу и слышу каждый день. Что мне за дело до него? Я вот, папаша, чувствую и сознаю свою плоть... но мне страшно бросить на себя взгляд как бы со стороны. Потому что я, судя по всему, такое же ходячее недоразумение, как и все остальные, как все вы.
Обреченно махнув рукой, он вышел из комнаты, а за ним следом молча, с каменной мордашкой поплыла и Елизавета Федоровна.
– Вы-то куда?
– прокричал ей Иван Петрович.
– Вы не можете разделять эти взгляды, эти мысли и чувства, этот бешеный нигилизм. Вы другая. Останьтесь со мной, и мы поговорим!
Ответа не последовало. Иван Петрович, склонив голову в знак печали о неисправимости сына и странной безответности девушки, чуть было не уснул за столом, вот так, будто бы сосредоточившись на скорби. К столу же он подобрался с тем, чтобы съесть из банки немного варенья, но, отвлекшись размышлением о судьбе Тимофея, старик забыл полакомиться, а теперь ему и стыдно стало, что, может быть, его гости заметили, как он, повесив голову, клевал носом. Хрупкий сон тут же рассеялся, и Иван Петрович на своих неловких, страхуемых палочкой ногах шмыгнул к кровати, которая в последнее время сделалась едва ли не главным местом его обитания.
Почитал Иван Петрович книжку, но в конце концов, приняв задумчивый вид, отложил ее. Выбрав момент, когда уснувший Тимофей перестал наконец терзать свою смышленую, но слабохарактерную девушку и она присела отдохнуть в кухне, старик, чинный и благообразный, с оттенком какой-то даже просветленности, опираясь на палочку, подошел к ней и ласково, с деликатностью, осведомился:
– Разрешите посидеть с вами?
– Это ваш дом, - глухо и почти равнодушно откликнулась из кокона, в котором жила, девушка, - так что вам и спрашивать нечего.
– Вы терпеливы, готовы потерпеть меня?
– Говорите что надо, не рассусоливайте.
– Давно хочу с вами поговорить, вот только не знаю, можно ли не говорить вашего отчества, можно ли обращаться к вам запросто...
Она не ответила, никак не разрешила его недоумения. Сидела на стуле, положив ногу на ногу, и неспешно пила чай.
Старик оробел. И тоном, далеко не соответствующим тому высокому, как бы громовому смыслу, который он хотел вложить в свои слова, произнес:
– Вам угрожает опасность...
– Какая?
– без удивления и тревоги спросила Елизавета Федоровна. Она мельком взглянула на старика. Глаза у нее были темные, серьезные и равнодушные. На какое-то мгновение Иван Петрович, не без замешательства и ужаса, ощутил ее тело столь же полно, как собственное, однако случилось это, наверное, только потому, что ее тело было сильным, а в его уже не осталось убедительной силы. Девушка на этот миг словно вошла в него, но, потоптавшись там, внутри, без особого дела и даже толком не оглядевшись, тут же и вышла, возвращаясь к своей вольнице.