Теплые штаны для вашей мами (сборник)
Шрифт:
– Понимаете, Дина, папа Вадик – большой математик касательно интегральных и дифференциальных эмпирей… Но вот когда кило рыбы стоит, положим, 19 шекелей и сколько тогда будет стоить полкило – этого он не может… А я могу только рыбу посчитать. Взять хотя бы эпопею с продажей квартиры. Дина, вы знаете, что такое маклеры, – это племя особей, которые считают себя особыми психологами… Ну и Вадик осел под первым же маклером…
Тут надо отдать отчет, что квартира у нас плохая. Район тоже плохой. Вы знакомы с соседом, что живет под нами – тот, который с яйцами. Наверху живет алкоголик. Я не знаю, где он носит яйца, и даже не знаю – есть ли они у него.
Раньше там жила хорошая женщина, отошедшая от дел – ремесло ее было горизонтальным. Она была уже тяжело немолода. Приезжала на такси и у дома говорила таксисту, что денег у нее нет, но, если он хочет, она может расплатиться иным способом. А таксисты, знаете, Дина, они легки на подъем… Во всяком случае, когда человек на время поднимается и потом спускается – я полагаю, он не ремонт ходил смотреть.
Так вот, сейчас в этой квартире поселилась марроканская женщина. Муж не
– Это ужас! – говорю я искренне…
Рената умолкает и, тяжело вздохнув, говорит:
– Да, Дина, это большой, и страшный, и непредсказуемый ужас. Главное – непредсказуемый. Вот, положим, у вас горе: в квартиру по соседству въехала эфиопская семья. Это горе. Но предсказуемое горе: ну, там, они варят селедку, нежно кричат с утра до вечера пронзительными голосами – все это привычно и понятно… А марокканская женщина… – помимо того, что она выбрасывает мусор из окна, – у нее такое племенное качество: она развешивает белье, не ведая, что на свете существуют прищепки. В связи с чем ветер сносит подштанники и огромные бюстгальтеры вниз, все дерево под нашим окном увешано подштанниками.
Дина, вы помните такое произведение для детей – «Чудо-дерево»?
Рената преподает в университете в Беэр-Шеве. На какой-то мой невинный вопрос о работе следует мгновенная зарисовка про коллегу из Индии. Та ходит в черном сари и сама очень черная.
– Оказывается, в Индии тоже есть евреи, и это, Дина, уже серьезно.
Так вот, эта еврейская индианка в зарисовке представляется абсолютной параноичкой.
Подходит она к Ренате и заявляет: «Рената, вы тут единственная леди! Остальные все – негодяи. Тут сплошной харасмент. А нас с вами преследуют из-за цвета кожи».
После этих слов Рената выдерживает паузу и говорит безмятежным голосом:
– Она абсолютно черная… Меня вы видели… И я совершаю ужасную ошибку, которую делать нельзя, – я начинаю ее переубеждать и отговаривать от того, что все негодяи. Параноиков, оказывается, отговаривать нельзя. Надо соглашаться – что харасмент, и все негодяи, и по цвету кожи…
«Ну, – говорит еврейская индианка, – посудите сами, как же не харасмент! Вот мы едем вчера в машине (завкафедрой, – вставляет Рената, – которая главная негодяйка, ежедневно после занятий развозит безлошадных педагогов по домам на своей машине, вероятно, из врожденной подлости) – и вдруг полицейский останавливает машину и мне одной – мне одной! – говорит: у вас не пристегнут ремень!» – «Что вы говорите? Вам одной? Почему?» – «Потому что у других он был пристегнут…»
– Ну, и так далее… – вздохнув, завершает Рената.
Жемчужина среди ее устных рассказов – миниатюры о тете Иде, одесской тете Иде, Иде Абрамовне, – у которой на гастролях театра Моссовета останавливалась сама Раневская.
Раневская, которая не признавала никаких эстрадных писак – она писала свои тексты сама, из жизни, – поняла, что в лице этой женщины она имеет бриллиант. Достаточно было послушать, как тетя Ида проклинает непочтительного соседа:
– Азамен (эдакий) сифилистик! Азамен мерзавец! Азамен неуважение к женщине!
Рената утверждает, что тексты ролей Раневской пересыпаны словечками и выражениями тети Иды.
– Когда в детстве меня привозили на лето в Одессу, тетя Ида имела цель в жизни: ребенок должен вернуться поправленным. Что значит «поправленным»? Чтоб «терли ножки»! Для этого: каждый день гоголь-моголь мит дем булочких, мит дем масло, мит дем мед.
– И вот на этом деле, – говорит Рената, – я была поправлена на всю жизнь.
Обряд кормления проходил так: тетя Ида брала газету и торжественно зачитывала передовицы.
Но если это не помогало, тогда выпускали Розочку. Розочка, как известно, была замужем за начальником ОРСа. Вы, Дина, маленькая, вы не знаете этого магического слова. Начальник ОРСа! Отдел Рабочего Снабжения! Все слова произносятся стоя. Он был большим начальником и «дер коммунист впридачу», но по части секса, как я понимаю, недотягивал.
Розочка говорила мне вкрадчивым голосом: «Если ты съешь ложечку, я расскажу тебе, как вчера мы гуляли со Стасиком».
Мужа, «дер коммуниста впридачу», звали Миша.
«Если ты съешь ложечку, я расскажу тебе, откуда берутся такие синяки…» – и она осторожно спускала бретельку с плеча…
А я открывала рот…
Больше всего я люблю рассказ Ренаты Мухи о том, как в эвакуации в Ташкенте тетя Ида выкармливала народного артиста.
В администрации театра ей сказали: «Подкормите его, нам надо его подкормить. Он вас озолотит». А ему сказали: «Мы дадим вам женщину, что у вас еще не было такой женщины!»
И тетя Ида стала выкармливать народного артиста. Она продала свои золотые сережки. Всю ночь, в эротических мечтаниях, она придумывала все новые еврейские блюда. Штрудл! Штрудл-вертячку, большую простыню раскатанного теста, которое подбрасывают на руках. Это умели не все хозяйки. Тетя Ида умела. Манделех! Манделех в курином бульоне!
Дети – Рената и двоюродный брат Мишка – припухали с голоду.
Бабушка брала в руки топор, стояла над ребенком, который не хотел есть жмых, и говорила:
– Ешь, майн кинд, а то я пойду за госпиталь. Там есть яма, куда от операций выбрасывают руки и ноги, принесу сюда и брошу на стол руку мертвяка!
Артисту варили курицу, детям не давали. Рената помнит каждый пупырышек на нежной коже этой золотистой курицы!
Артист приходил, садился за стол. Тетя Ида препоясывалась чистым полотенцем, и пышная невеста плыла в ее руках к обеденному столу.
Артист кушал, опускал глаза, хвалил еду и, уходя, говорил: «Большое спасибо».
Наконец наступил последний день «кормления».
Все собрались в своем огороженном простыней углу, который снимали у раскулаченных.
Артист явился, поел, похвалил, как всегда, еду, поднялся, пожал, опустив глаза, руку тете Иде.
И ушел.
Ушел…
Они – две женщины и дети – сидели и долго смотрели друг на друга.
Взрослые, конечно, знали фамилию этого знаменитого артиста. Но при детях она не произносилась в семье никогда.
Поэтому,
Она не любила театры. И не любила народных артистов.
Самое смешное, что брат Мишка, который припухал вместе с ней в ту холодную ташкентскую зиму, стал артистом, причем московским. Приезжая к нему в гости, она приходила к нему в театр и точно так же, выманивая его после спектакля в уже пустое фойе, водила к фотографиям и спрашивала: «Мишка, а не этот ли?»
Седой оплывший Мишка всматривался в знакомую ему уже тридцать лет фотографию с новым интересом, пытаясь оживить в памяти тот день последнего кормления, ту последнюю райскую курицу, уплывающую под взглядами детей в жующий рот народного артиста… и говорил наконец:
– Нет. Не он!
– Почему Вам, при Вашем гигантском круге общения, захотелось рассказать лишь о двух своих коллегах?
– Не так давно я оказалась в одной многолюдной шумной компании, очень пестрой по возрастному, социальному и профессиональному составу.
Среди прочих тем кто-то завел разговор о Бродском – о его тяжелом характере, о невозможности, особенно в последние годы жизни, сойтись с ним даже в беглом общении. Отталкивал, не подпускал. Что это – снобизм?
– Да нет, – предположила я. – Скорее это усталость, болезнь и явственное ощущение, что тебе отпущен короткий срок… Просто он мог уже себе позволить общаться только с теми, с кем хотел.
– Интересно, с кем же это? – язвительно спросила меня молодая женщина.
Я замялась… Как ей объяснить, подумала я, не обидев, что в жизни каждого художника наступает время, когда ему хочется говорить и быть только с равными себе, – неважно в какой области искусства талант вырос в мастера. Его, уже усталого, искушенного в своем деле человека, тянет к «своим», которые понимают его с полуслова.
Иными словами, на знаменитый окрик соцзаказа: «С кем вы, мастера культуры?», негромко отвечаем: «С мастерами культуры».
Глава десятая
«Мой день, мой снег, светящийся во тьме…»
С женщиной ты можешь делать только три вещи: ты можешь любить ее, страдать из-за нее и делать из нее литературу.
– Вы потрясающе пишете о любви. Любовь, семья – единственный способ жить или один из многих?
– Это зависит от особенностей душевной организации. Я человек душевно подвижный, мне любовь необходима. Причем любовь в ее всеобъемлющем значении. В смысле устройства жизненного пространства, я – ретроград и консерватор, и вообще из тех женщин, которые спокойно несут жизнь на своих плечах. Семья, дети, близкие родственники – все как у людей, вынь душу да положь на алтарь семьи.
Мне всегда странны были люди, не желающие заводить детей. Я такую душу представляю одноногой. Приносят нам дети радость или приносят огорчения – это непременная часть пути человеческой души. Человек должен просматривать свой род позади и впереди себя. Это одно из условий обычного человеческого счастья.
Я, как пастух, должна проследить всех своих овечек. У меня непременный ежедневный перезвон: где та? А этот, почему не на работе? А та – сдала ли кровь на анализ? А тот – был ли у ортопеда… А вот эта (младшая сестра) – на гастролях; значит, высчитать точно разницу во времени и позвонить, когда она еще в гостинице.
Картинка по теме:
Однажды звоню сестре в Вену. А она мне, мечтательно:
– Слушай, тут нас поместили в маленьком уютном отеле. На первом этаже – магазин надгробных памятников. Я сегодня глянула – там такая красота: ангелы, лиры, гранитные вазы с цветами. Кстати, есть один чудный памятник, тебе бы в самый раз: раскрытая на постаменте книга, и на страницах мелкими латинскими буковками выбито начало «Человеческой комедии»…
Я даже приценилась – недорого, можешь представить. Только провоз будет стоить страшенных денег… – Она огорченно вздохнула и добавила: – Так что пока я тебе туфли купила. Носи на здоровье!
И между прочим: надгробный памятник в качестве прижизненного подарка – не такая уж редкость. Моя подруга, работающая в Америке в «детском садике для стариков», рассказывала, как подошел к ней однажды ее подопечный – некий Марк Лазаревич, бывший ленинградец, заслуженный врач, очаровательный старичок. Стал делиться впечатлениями от недавней поездки в Питер. Многое в России, говорил он, куда дешевле, чем здесь, в Америке. Например, мрамор.
– А у нас ведь с Лидой скоро пятидесятилетний юбилей свадьбы, – делился он. – И я привез замечательный подарок, знаете. Две надгробные плиты: мне – из серого мрамора, ей – из розового. И надписи уже позаботился выбить. Мне написал просто: «родился-скончался». А Лиде поэтично так: «Пришла в этот мир… Покинула этот мир…» – без даты, разумеется.
– Н-но… Марк Лазаревич… – пролепетала моя впечатлительная подруга. – Где же вы их держите?
– Под кроватью! – охотно ответил тот. – У нас такое покрывало длинное, знаете, до полу… А вот послезавтра, – продолжал он торжественно, – в день нашего золотого юбилея… я дождусь, когда она откроет глаза, и скажу: «Лида, загляни под кровать!»
– И все же поговорим о любви мужчины и женщины, не в загробной, а земной, романтической ее ипостаси. «Область слепящего света» – Ваша печальная и светлая новелла о любви, которая кажется списанной с натуры, взятой из жизни. Каждый ищет для себя эту самую «область», каждому хотелось бы хоть на недолгое и прекрасное время оказаться в эпицентре этого слепящего света. Что для Вас означает слово «любовь», как это чувство помогало – если, конечно, помогало! – Вам в работе и что Вы думаете по поводу таланта быть любимым и любить?
– В таких случаях мне всегда неловко огорчать интервьюера, но, как и многое из того, что я пишу, эта новелла была сочинена совершенно – от первого до последнего слова. Понимаете, сейчас уже я могу позволить себе делать из слов все, что сочту нужным делать. Могу изобразить такую вот, слепящую любовь.
Что касается меня самой, то это чувство никогда не помогало, а всегда мешало мне в работе. Особенно в молодости. Для работы прозаику необходим покой и воля, а также энное количество денег, чтоб было чем за электричество платить. Любовь только поэтам – друг и кормилица. Они если и потеряют три строфы, что накатали утром в подъезде, то помнят их наизусть. А нам, прозаикам, это – стихийное бедствие, тайфун, понимаете? У нас такое дело – без железной дисциплины ни черта не напишешь. А я еще люблю, чтобы каждая бумажка, закладка в книге, записка на столе – все лежало на своем месте. Любовь же опрокидывает все: мысли, порядок, способность к сосредоточению. Талант любить – это дар, такой же, как любой другой талант. Я встречала в своей жизни людей, которые умеют делать из любви блестящий дивертисмент… месяца на два. Знала и таких, кто всю жизнь угрюмо любит одного человека и самозабвенно вкалывает на него, не требуя благодарности. Я не знаю – что лучше.