Теплые вещи
Шрифт:
Иначе и быть не могло: любая картина Горнилова перерождала того, кто на нее смотрел.
Но на втором курсе визиты к Горниловым стали случаться все реже и реже. Нужно было готовиться к экзаменам, ходить на семинары, забивать сознание, как незакрывающийся чемодан, технологией искусства, египетской мифологией, апрельскими тезисами и английскими идиомами. У меня появились новые знакомые и новые городские маршруты. Раньше я ездил только к Горниловым или в места, где были Балерины картины и скульптуры, теперь открыл запущеный парк Бебеля с беседкой посреди пруда, Плотнику с яростным
И вот в один прекрасный день, учась на втором курсе, я решил зайти на старый адрес Горниловых, в одноэтажный каменный дом на улице Бонч-Бруевича (бывшей Акинфьевской).
3
В тот день мне стало страшно. Я выходил из библиотеки, где обычно отлынивал от лекций. На мне был хороший костюм, галстук, в папке – исписанные с обеих сторон страницы папиросной бумаги. Солнце светило по-июньски, я остановился на щербатой верхней ступеньке, решая, куда идти: в университет или в «Академкнигу». Вдруг сознание выскользнуло наружу и подозрительно уставилось на меня откуда-то сверху:
«Ты меняешься, это очевидно; еще немного – и превратишься в музейного работника или служителя архивов; скоро ты сможешь дышать только книжной пылью и думать только чужими цитатами».
Кто сейчас стоял на библиотечном крыльце – я сам или некая подмена, новый человек, самозванно занявший мое место? Наука, навыки постоянного анализа и критики, лекции... Пройдет год или даже меньше – и живопись перестанет быть видением, а превратится в сумму художественных идей и приемов. И тогда мир Горнилова (он же и мой) вытолкнет меня, изгонит в дневное, обыденное существование навсегда. А может, уже вытолкнул?
Нужно было что-то быстро исправить, восстановить, вылечить. Я не поехал к Горниловым. Это было далеко, Валеры и Зои могло не оказаться дома, а главное, я должен был вернуться в прежнее состояние сам. По Малышева я почти бежал, зачем-то сдернув с шеи галстук и намотав его на руку.
Улица Бонч-Бруевича была безлюдна и напоминала руины, охваченные всепобеждающими джунглями. По одной стороне улицы щетинились колючкой стены какого-то завода, по другой в одичавших садах прятались одно– и двухэтажные развалюхи из века малахитовых шкатулок, солеварен и овчинных тулупов.
Пыльно пахло солнцем лопухов.
Еще в те времена, когда Горниловы жили здесь, все дома на Бонч-Бруевича были расселены и предназначались под снос. Но жить Горнилову было негде, так что вместе с женой, детьми и непрекращающимися ходоками-гостями он обитал здесь, в одноэтажном старинном домике с печью и рассохшимися ставнями на окнах. Иногда в калитку протискивался милиционер, тогда семья спешно снималась с места, неделю кочевала по друзьям, потом возвращалась обратно. Дом с чудовищной неряшливостью совмещал мастерскую, детский сад, музыкальную студию, театр и ночной клуб.
Когда Горниловы переехали, они забрали на новую квартиру картины, скульптуры, краски, книги, ионику, баян, посуду. Но стены остались. А на стенах – надписи, рисунки
Дул жаркий уральский ветер, суша листья раскоряк-яблонь и столетних тополей. Калитка сначала не открывалась, потому что ей мешала подросшая трава, а потом, когда я прорвался внутрь, не хотела закрываться. Но как только она затворилась, город отбыл в неизвестном направлении.
4
Скелет шкафа, забитый побегами крапивы, вешалка, притулившаяся к яблоне, детская ванночка, приподнятая лопухами и как бы парящая над землей. Крыльца почти не было видно из-за травы, и я поднимался по ступеням, словно шел по кочкам или уступам лесного холма. За дверью пахнуло давним пожарищем и чуть-чуть керосином.
В сумраке прихожей горбилась приземистая детская коляска. Проходя мимо, я вздрогнул. Из коляски кто-то скалился длинными кривыми зубами. Приглядевшись, я увидел, что это обычный целлулоидный пупс, расписанный масляной краской под вурдалака. На голую голову пупса были приклеены пряди седой пакли: работа одного из чокнутых гостей Горниловых. На стене моложаво темнел круг от снятого зеркала. По периметру свисали пучки бурой высохшей травы.
Я шел осторожно. Пол стонал при каждом шаге, точно Шнитке в бреду.
На кухне шевелился пятнистый свет. Напротив печки на стене был написан масляными красками ангел с крыльями, похожими на два осенних ветра. В нимбе вокруг головы кружились маленькие серебристые птички.
В углу, там, где надлежало быть иконам, кто-то (не Валера) выцарапал на стене распятую рыбу и раскрасил царапины.
В маленькой комнате с потолка трагически свешивалась лампочка. Одна половица была проломлена, и казалось, что из зияющей щели вот-вот встопорщатся усы крысиного короля.
В окна залы прыгала снаружи солнечная листва. Я вернулся на кухню и услышал во дворе звуки.
Кто? Бездомные любовники? Милиция? Мародеры?
Стараясь не скрипеть, я быстро шмыгнул на цыпочках по коридору за угол. Никого. Выйдя из убежища, я опять направился на кухню, и тут прямо под ноги метнулась тень человека. Взглянув на вошедшего, я понадеялся, что вскрикнул про себя.
Это был парень лет двадцати пяти, вида бедового и мусорного, похожий на опустившегося до крайности Алешу Поповича. Белая рубашка была засалена, на манжетах – бурые разводы. Волосы и тощая бородка заспанно слиплись. В руке он держал баул на последнем месяце жизни и беременности. Баул был разрисован красками, вроде шатра шапито.
Парень тоже вздрогнул, увидев меня и сказал, помаргивая китежскими от хмеля глазами:
– Здрасьте, блин, мордасти!
– Так. Вы кто? Вы к кому?
– Я-то никто, а вот ты кто?
– Допустим, я в гостях у друга, – сказал я и покосился на седого зубастого пупса.
– Знаешь Валеру?
– Отлично знаю.
Парень, как пингвин, зажал пестрый баул между ног.
– Чепнин я, Андрей. В Москву еду, из Тюмени, – поделился попович. – Хотя вообще хотелось бы в Самарканд. Давай так. Я делом пока займусь, а ты – как хочешь.