Теплынь
Шрифт:
Он с некоторым усилием оторвался от них, переводя взгляд по лицу, поблекшим немного губам, шее в мягких морщинах и ниже, на справную фигуру и полные, налитые здоровой желтизной икры слегка разведенных толстопятых ног. И опять взглянул ей в лицо, но, избегая глаз, сказал прикашлянув:
— Ничего… поносятся еще.
— Поносятся, — согласилась она. — Не ты — они так бы и ушли в глубынь. А река у вас хорошая, шустрая, и вода мягчей. Небось бабы на щелок берут? — Она все глядела на него, но уже вопросительно, чуть подняв брови; прядка чистых волос набегала из-под платка на лоб, касалась щеки, и это ничуть не казалось, как у других баб, неопрятным.
— Да я как-то и не знаю… Должно быть, берут.
— Такую воду только на щелок и брать. Ох, что же
Она подняла брюки, наскоро ополоснула в воде и пошла к мостушке, на ходу сноровко выжимая их. Никита тоже заторопился наверх, на траву, и когда выбрался, то увидел, что она уже вовсю полощет бельишко, расставив полные ноги и расторопно двигая плечами; а потом над рекой, отдаваясь еле уловимыми повторами в крутях, далеко и смачно зашлепал ее валек…
Он долго помнил ее в тот день и после, хотя ничего серьезного, достойного такой памяти не произошло.
И Никита, и Степанковы были в одной десятидворке Он то и дело встречал ее на улице, у колодца, но все как-то мимоходом. Заметил, как она ходит: не торопливым бегом, не вперевалку, как большей частью ходят все сельские женщины, а ровно, чуть кокетливо пошевеливая плечами и ставя носки врозь… Или у них, вязовских, манера у всех такая, думал он; так вроде бы не должно. Бабы — они вечно бегут, торопятся, дел столько, что лишь успевай. Привыкли бегом-то. А эта вот, видно, так обходится, без спешки, хоть и говорят уже, что работящая. Разные они, люди.
К концу августа началась скирдовка соломы. Степь и сухую ломкую стерню морило в последней, нешадной и резкой жаре. Подошел черед их десятидворке, и два дня Никита бок о бок с Анной и другими ставил по широко разьезженному большаку осанистые, сдобные в плечах ометы. Работалось ему, несмотря на жару и пыль, легко. Он и гак не часто думал в последнее время о жене и всех своих делах, а теперь и вовсе. Поставив три-четыре омета, усаживались к последнему в короткую тень полудневать. Оживясь, болтали между собой о всякой всячине бабы, уминали с хлебом рдяные помидоры, яйца, малосольные огурцы, запивая все родниковой водой из бочонка, только что доставленного водовозом.
В первый же день они устроили Анне «спрос». Она отвечала охотно, понимая, что так надо, поворачиваясь лицом и доброжелательно и долго глядя в лицо каждой. Рассказала даже, как у нее на реке мужнины штаны чуть не уплыли и как их Никита вот вытащил, и тут же спросила, из реки ли берут воду на щелок или еще откуда. Ее заверили, что только из реки, вся улица туда ходит, и рассказали, как у Маньки Болдырихи надысь («надысь» — это было еще началом лета) шерстяное одеяло уплыло: так мальчишки с час, наверное, ныряли за ним, аж посинели все, и Манька им с полкило шоколадных купила и раздала. Анна бабам понравилась, а Никите, что греха таить, еще больше. Несколько раз пособлял он ей закидывать наверх тяжелые навильни или растаскивать кучи соломы, свернутые тракторной волокушей в огромные жгуты и клубки. Солнце растелешило всех, Никита ворочал в майке, у Анны в подмышках и у грудей расплылись на кофточке круговины пота, волосы поблекли от пыли и запекся на щеках болезненно красный загар, и платок не помогал.
На втором дне наведал их на своем комбайне Николай, он переезжал на другое поле, на обмолот валков. Она ему что-то сердито, полушепотом выговаривала, поглаживая нагрудный кармашек его ковбойки, и потом переложила несколько спелых помидоров и термос в его сумку. Николай подошел, произнес общее «Здравствуйте, бог в помочь»; прищурившись и сдвинув фуражку на затылок, посмотрел на обчатый омет и сказал: «Тоже, значит, этим самым паром, так? А ведь на машинном, едрена корень, ненавешенный стогометатель валяется, с неделю как привезли… Ну, руки ваши, вам виднее…»
С той поры Никита отработал на скирдовке еще две очереди, все время с Анной — муж ее пропадал с бригадной колонной у соседей, помогал им с уборкой. Раза два она сама заговаривала с ним, даже шутила,
Но дальше, знал он, дело не пойдет, да и никак не могло пойти. Такого он как-то даже и представить себе не мог; и если думал, так только о том, какая она во всем хорошая вышла и как, должно быть, с такой заботницей ладно жить: опрятная, все-то у нее к месту — что слово, что дело. Он сам видел, как она с попутной машиной сдавала мужу и снедь всякую, и белье, и — невиданное дело — чистую спецовку для смены, когда у них любой тракторист или комбайнер привык ходить в одной и той же чуть не весь сезон…
Еще он долго и прямо-таки неотвязно думал, как ее называет муж: Аннушкой, Анютой ли, Нюрой? После оказалось — Нюрой… Зря он так, думал Никита, мог бы и получше — Нютой, например. Он бы так ее и назвал — Нютой, и никак иначе.
Летело время; уже вон его сколько пролетело, а вот теперь Райка Бордовых заприметила за ним грешок его, и надо было решать. Что тут можно было делать, кроме как взять и выбросить все это из головы?.. Как говорят — забыть? Каждый божий день он видит, как идет она под ведрами от колодца, воды не плеснет… Пока будешь забывать, она десять раз перед тобой пройдет: да и кто, какой дурак выдумал — так забывать?!
Сам же и выдумал, кто же еще, говорил он себе раздражаясь, быстро уставая от таких мыслей. Все без толку, все ни к чему. Зря ты наладился обо всем этом думать, душу себе мутить. У девок твоих вон уже и косы вином пахнут, сватам квасок стоит, дожидается. Уже и дело свое на земле кончаешь, поизносился за жизнь, жена в болезнях… куда наладился? Тебе теперь — смотри издалека, поглядывай, да не забывай, кто ты и какой есть.
А с Ефросиньей… что ж, не в меду жила, чтоб очень хорошей быть. Чай, тоже и руки, и нервы по-отмотаны; и на семью тянулась порой изо всех сил, потратилась здоровьишком, и на скотину… Господи, думал он, ведь мы тут не столько на себя, сколько на скотину работаем. Сколько ей и сена, и уходов, сколько трудов ей надо отдать!.. Себя, бывало, с Ефросиньей забывали, в лесничестве на покосах без еды-воды сутками пропадали, сухой кусок ели, лишь бы корову хоть под отел сенцом правдать… А поросята, овцы, а гуси-утки — и все на жене да на жене… Забегается, завертится, а дом стоит, ожидает, без хозяйки там ничего не делается. И никогда он не забудет, как дом этот ставили: сначала горбили, зарабатывали, потом над каждой копейкой дрожали, себе и детям во всем отказывали — лишь бы из саманухи выбраться, зимой не мерзнуть… Как затем строить взялись, все лето в амбаре жили, бедовали. Плотникам что — стены поставили, деньги получили да ушли, сам он тоже с утра пораньше на работу, чтоб копейку в дом принести; а жена тем временем самую трудную работу делала, дом обживала: мазала, подпол с чердаком засыпала, красила, белила… Да и во всем так: молчит и работает, и он сам знать не знал, как картошку, огород полоть да поливать, в дому прибирать — на все готовое приходил…
Он, вспоминая всю эту женину работу, будто только теперь понял, увидел все, что приходилось делать жене его, Ефросинье, хотя и до этого с пониманием ко всему относился. Он еще только на обед придет, а она уже, глядишь, наломалась с утра, ей уже не до шуток либо там нежностей — лишь бы накормить мужа да бежать поскорее кизяк складывать, кошенину па огородом сгребать, полоть… Ей, может, и хотелось бы отдохнуть, в тенечке посидеть, словцом-другим обмолвиться, — а беги… А припомни, вспомни получше, что люди говорят: мало дворов и огородов чище, чем у них. Что ни возьми — огурцы, помидоры ли, лук с редиской — все у них, первых, бывало, все ко времени. У других, глядишь, детвора еще только к «опупышкам» примеривается, а у них уже малосольных с хрустом вволю, уже и окрошка. Да что там говорить; бабы со всей улицы за дрожжами к ней ходят, за закваской — это ль не хозяйка?!