Тереза Ракен. Жерминаль
Шрифт:
В какие-нибудь две минуты шахта Жан-Барт опустела. Жанлен, подобрав где-то пастуший рожок, дул в него, издавая хриплые звуки, как будто собирал стадо коров. Женщины — Горелая, жена Левака, Мукетта — подоткнули юбки, чтоб легче было бежать, а Левак, высоко подняв топор, вертел им, словно тамбурмажор своим жезлом. Подходили все новые люди, собралось уже около тысячи, и толпа вновь устремилась по дороге, словно разлившийся поток. Ворота оказались слишком узки; сломали забор.
— К шахтам! Долой предателей! Снимать с работы!
А в Жан-Барте внезапно настала глубокая тишина. Ни одного человека, ни единого звука. Денелен вышел из комнаты штейгеров и в одиночестве, жестом запретив следовать за ним, осмотрел, что произошло. Он был бледен,
IV
По равнине, белой от инея, озаренной бледным зимним солнцем, шла толпа забастовщиков, растекаясь в обе стороны от дороги по свекловичному полю.
Начиная от Коровьей развилки, Этьен вновь стал вожаком. Не останавливая идущих, он выкрикивал распоряжения, вносил порядок в шествие. Впереди бежал Жанлен и трубил в рожок; за ним, в первых рядах, шли женщины — иные были вооружены палками; жена Маэ, у которой в глазах появилось что-то дикое, казалось, искала взглядом, не появится ли вдали земля Обетованная, царство Справедливости; Горелая, жена Левака и Мукетта шли широким шагом, словно солдаты, отправившиеся на войну. В случае неприятной встречи с жандармами посмотрим, посмеют ли они напасть на женщин. Затем шли вразброд мужчины; шествие растянулось по дороге, расширяясь к хвосту, ощетинившись железными прутьями, и выше всех поднимался, поблескивая на солнце отточенным лезвием, единственный топор, которым помахивал Левак. Этьен двигался в середине процессии, не выпуская из виду Шаваля, которого он поставил впереди себя; а Маэ, шагая позади него, бросал мрачные взгляды на Катрин — она была единственной женщиной в толпе мужчин и упорно семенила вслед за любовником, боясь, как бы с ним не расправились. Многие шли с обнаженными головами, и ветер трепал их волосы; все молчали, слышался только быстрый топот деревянных башмаков, словно бежало по дороге стадо, подгоняемое раскатами пастушьего рожка Жанлена.
Но вскоре вновь раздался крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Был уже полдень. За полтора месяца забастовки люди изголодались. В этом походе среди полей голод терзал их с особой силой. Утром кто съел сухую корку хлеба, кто несколько каштанов, принесенных Мукеттой. Но это было давно, а сейчас у всех нестерпимо сосало под ложечкой, и муки голода увеличивали злобу против предателей.
— К шахтам! Снимать с работы! Хлеба!
Утром Этьен отказался от своей доли хлеба, а сейчас у него так мучительно жгло в груди. Он не жаловался, но время от времени машинально хватался за флягу и отпивал глоток можжевеловой водки, — он весь дрожал, и ему казалось, что без водки ему не выдержать, что он свалится. Лицо у него пылало, глаза лихорадочно блестели. Однако голова была ясная, он все еще хотел избегать бесцельных разрушений.
Когда подходили к дороге на Жуазель, один из вандамских забойщиков, присоединившийся
— К Гастон-Мари! Остановить насос! Пускай вода затопит Жан-Барт!
Повинуясь его призыву, толпа уже поворачивала вправо, несмотря на уговоры Этьена, умолявшего товарищей не останавливать откачку воды из шахты. Зачем же разрушать квершлаги и штреки? Сердце рабочего восставало против этого, несмотря на его вражду к хозяевам. Маэ тоже считал несправедливым обращать гнев на машину. Но забойщик по-прежнему бросал свой клич о возмездии, и тогда Этьен постарался перекричать его:
— В Миру! Предатели не бросили там работу!.. В Миру! В Миру!
Решительным жестом он направил толпу влево, а Жанлен, опять зашагав впереди, затрубил во всю мочь. Толпа заколыхалась, повернула. Шахта Гастон-Мари па этот раз была спасена.
Толпа вновь двинулась, но теперь в сторону Миру, и расстояние в четыре километра прошла, вернее почти пробежала, в полчаса. В этой стороне бескрайнюю равнину перерезал канал, тянувшийся ледяной лентой. Только прибрежные оголенные деревья, похожие в оболочке инея на гигантские канделябры, нарушали однообразие низменности, расстилавшейся до самого горизонта и там сливавшейся с небом. Гряда холмов скрывала Монсу и Маршьен, кругом было голое поле, необъятная ширь.
Подойдя к шахте, забастовщики увидели старика штейгера, поднявшегося на мостки сортировочной, чтобы их остановить. Все хорошо знали дядюшку Кандье, старейшего из штейгеров на шахтах Монсу, благообразного старика с белоснежными сединами, — он был знаменитостью, ибо каким-то чудом сохранил до семидесяти лет здоровье и силы, все время работая в угольных копях.
— Вы зачем сюда явились, бродяги несчастные? — крикнул он.
Толпа остановилась. Ведь перед ними был не хозяин, а товарищ, и уважение к этому старику рабочему сдерживало их.
— В шахте у вас работают, — сказал Этьен. — Вели всем выйти.
— Да, работают, — заговорил опять старик Кандье. — Человек семьдесят спустилось, а другие не пошли — вас, поганцев, испугались!.. Но так и знайте, ни один раньше времени не поднимется из шахты, а не то вам придется иметь дело со мной!
Раздались гневные возгласы. Мужчины нетерпеливо переминались с ноги на ногу, женщины двинулись вперед. Быстро спустившись с мостков, штейгер загородил калитку,
Маэ решил вмешаться:
— Старик, мы в своем праве. Как же нам добиться всеобщей забастовки, если мы не будем снимать несознательных с работы.
Штейгер помолчал. В вопросах рабочего движения он, очевидно, был столь же несведущ, как и забойщик Маэ. Наконец он ответил:
— Вы в своем праве, я против ничего не говорю. Но у меня приказ, и больше я знать ничего не знаю… Я тут один. Люди должны работать под землей до трех часов, и они останутся там до трех.
Свист и крики заглушили его ответ. Ему грозили кулаками. Женщины подступили к нему вплотную, он чувствовал на своем лице их горячее дыхание, но держался стойко, высоко подняв голову; ветер шевелил его седые волосы; мужество придало столько силы его голосу, что его ясно было слышно даже в этом гаме.
— Не пущу! Не пройдете, черт бы вас взял!.. Вот клянусь, светом солнечным клянусь, лучше я сдохну, а не позволю коснуться тросов!.. Не ходите дальше, не ходите, а не то я на ваших глазах брошусь в шахту!
Толпа дрогнула и отступила. Старик продолжал:
— Ну, кто этого не поймет? Только свинья какая-нибудь. Ведь я такой же рабочий, как и вы. Мне велели стеречь, я и стерегу.
Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло; ограниченный старик закоснел в своем упрямстве, в подчинении военной дисциплине за пятьдесят лет работы под землей, в угрюмой тьме, погасившей его взгляд. Товарищи в волнении смотрели на него: у каждого где-то в тайниках души находили отклик его слова, его повиновение солдата и смиренное мужество в минуту опасности. Он подумал, что они еще колеблются, и повторил: