Терская коловерть. Книга третья.
Шрифт:
Степан очнулся, не сразу поняв, где он и что с ним. Голова разламывается от боли, во рту железистый привкус крови, связанные запястья рук словно омертвели. Сам он полулежит на сидении брички, которая бодро постукивает колесами в ночной тишине. С трудом поднял голову, пошевелил затекшими пальцами.
— Кажись, очухался, — услышал рядом с собой сквозь колесный перестук и шум в голове мужской голос, очень похожий на голос сопровождавшего его милиционера, и тотчас вспомнил случившееся. Вспомнил и ужаснулся. А еще — устыдился своей оплошности: провели
— Ослабь веревку, — обратился он к соседу по сидению, шевельнув связанными за спиной руками. — Не чувствую совсем.
— Ничего, потерпишь, скоро и голову свою перестанешь чувствовать, не токмо руки, — отозвался вооруженный винтовкой назвавшийся раньше милиционером, а сопровождающие бричку всадники засмеялись.
— Вот доставлю тебя нашему командиру, — продолжал сосед, попыхивая в темноте цигаркой, — он тебе покажет кузькину мать, узнаешь тогда как не давать покоя добрым людям со своими гепеушниками.
— Дай–ка покурить…
— Это можно, — не стал возражать бандит и сунул в разбитые губы пленника влажный окурок. — Покурить перед смертью чисто мужское дело.
Степан жадно затянулся, постарался привести в порядок взбудораженные мысли. Дело его пиковое — факт. Рассчитывать на милость бандитов не приходится. Сбежать, по всей видимости, не удастся. Жаль, что не увидит перед смертью Сона. И отца тоже. Старик давно бы уже отправился домой, если бы не он, Степан: пообещал поехать на родину вместе с ним сразу же, как только покончит с бандой. Давно уже собирался съездить погостить. Вот и поехал… в «гости» к бандитам. Со связанными руками и разбитой головой.
Уже в небе светило солнце, когда его привезли на затерянный в степи хутор и, бесцеремонно стащив с брички, так же бесцеремонно втолкнули в глинобитный тесный хлев с узким незастекленным окошком в задней стенке и охапкой грязной соломы на земляном полу:
— Отдыхай покелева.
«Сволочи, так и не развязали рук», — вздохнул пленник, опускаясь на солому и вновь предаваясь невеселым мыслям в ожидании неминуемой расправы.
За окошком промелькнула чья–то тень — наверное, пролетела мимо птица или прошел кто–то. Но нет, это не птица, в окошке появилось вдруг круглое, покрытое веснушками женское лицо — как портрет в рамке.
— Эй!.. — прошептало оно. — Пидойды до мэнэ.
Степан поднялся с полу, подошел к окошку, уставился в серые, широко распахнутые глаза.
— Чи не признаешь, гарный мий? — спросила так же шепотом женщина.
Наталка! Дочь тавричанина Холода. «Ой, мамо, та що вы кажите?» — сразу вспомнились слова, произнесенные ею возле гарбы, в которой привез его на хутор чабан Митро летом 1918 года. То–то ему показались знакомыми и дом, и колодец с ходящей по кругу лошадью, и акация на
— Здравствуй, Наташа, — улыбнулся Степан, почувствовав, как в глубине души шевельнулась надежда на лучший исход. — Ну как же можно не узнать тебя, добрая женщина? Разве не ты меня кормила варениками, когда я лежал раненый в старой хате?
— А я знов принесла вам вареникив, — улыбнулась и Наталка, просовывая в окошко миску. — Ижьте, пока горячие.
— Как же я их буду есть, если у меня руки связаны?
— Ой, я и не подумала… Повернитесь до мэни спиной, я вам их развяжу.
Степан повернулся. Наталка просунула в окошко руку, нащупывая веревочный узел.
— Ни, — вздохнула она, — затянуто крепко. И як это вы попались к ним? Они ж вас не помилуют — таки злющи. Особенно атаман: настоящий вурдалака.
— А где он?
— Уихав куда–то ще с вечера и досе немае. Ни, не поддается, — снова вздохнула сердобольная хуторянка, отпуская веревку. — Зараз нож принесу.
Но она не успела вынуть руку из окошка: кто–то с грубой бранью отшвырнул ее за другую руку прочь:
— Я тэбэ покажу, бисова душа, як лизты не в свое дило! Гэть видцеля!
И тотчас в окошке показалось бородатое, искаженное злобой лицо.
— Ну шо, попался, большевичок? — уставилось оно в пленника дегтярно–черными глазами. — Вот и встрелись мы знов, бодай ты сдох.
Степан невольно отпрянул от окна — такой беспощадной ненавистью горели эти глаза.
— Много ты добился своей революцией? — продолжал старик в том же злобно–насмешливом тоне. — Як булы вы уси голодранцы, так ими и остались, а у мэни як булы отары, так воны и е. И Митро твий с Христиной: повоевалы, повоевалы, да и знов до мэни на хутор. Дэ ж твоя Совецка власть?
— А ты не боишься, Вукол Емельяныч? — подавив волнение, внешне спокойно обратился Степан к заглядывающему в окошко старику, в котором сразу же узнал хозяина хутора, бывшего помещика–тавричанина Холода.
— А чего мэни бояться?
— Да вот так: со мной — в открытую.
— Ни, не боюсь, — потряс кудластой головой Холод. — Писня твоя, милок, кубыть, спета да и не слышит нас никто. Вот прииде атаман и вбье тэбэ.
— А если не убьет?
— Вбье, — уверенно повторил Холод и вдруг, схватив стоящую на подоконнике миску короткопалой, поросшей густой шерстью рукой, швырнул ее на землю. — Вареникив захотелось? Гвоздей бы раскаленных тэбэ в глотку, а не вареников! — прорычал он и пошел прочь, бурча себе под нос ругательства.
— И ты хорош, — услыхал Степан его голос теперь уже возле двери, — стоишь на посту и не бачишь, як посторонние с твоим арестантом балакают.
— А черт ли ему сделается, Вукол Вмельяныч, — ответил часовой, зевая, — да и не проходил вроде никто…
— То–то, не проходил. Вот вин сбежит, не дай бог, тогда Федюкин тэбэ самого повесит вместо него.
Слышно было, как он зашагал, удаляясь, а часовой, встревоженный состоявшимся разговором, заходил вокруг катуха.