Тест на блондинку (сборник)
Шрифт:
Нино помнила, как уже в Ткварчели отец и бабушка вдвоём пели какую-то грустную и очень красивую песню, а мать почему-то плакала, хотя и не понимала слов.
– Да не бойся ты, Серёженька, рыжая тебя не украдёт, – говорит кассирша и лениво поправляет белый халат на огромной, почти лежащей на клавишах кассового аппарата груди.
– Ту-ту-ту, ту-ту-ту, – отвечает Серёженька в крайнем волнении и едва слышно приговаривает: – а говорят, что у рыжих людей нет души.
На втором курсе института Нино зачем-то вышла замуж.
Это был её однокурсник – тихий, субтильного сложения Миша Ратгауз из интеллигентной московской еврейской
Трясла копной своих рыжих волос, закрывала ими глаза, запихивала в уши и в рот.
Сначала Нино не могла поверить в то, что пережитое так давно никуда не делось, что оно просто жило какой-то своей отдельной тайной жизнью, раскачивалось в глубине, плавало, как сом с усами, изредка вызывая приступы тошноты и озноба, при которых, однако, становилось радостно до истерики и хотелось плакать.
И она плакала и даже кричала, но никто не видел и не слышал этого.
В остальное же время, когда Нино смотрела на своё отражение в зеркале, то видела там устремлённый на неё надменный и тяжёлый взгляд, который вполне мог принадлежать какому-то совсем другому человеку.
Это была она и одновременно не она, могла любить, жалеть, быть ласковой, но в то же время проявляла жестокосердие, холодность, любила доставлять боль другому человеку. Ведь так и сказала своему Мише: «Ты мне надоел, и я от тебя ухожу».
И ушла.
Вышла из гастронома на улицу, и в лицо снова ударил пронизывающий ветер, а продавщицы, окорочка и рыбы без головы остались в безветренном пространстве.
– Нина, подожди, – донеслось вдруг сквозь незакрытую стеклянную, забранную алюминиевыми решётками дверь магазина.
Нино оглянулась: через зал к ней бежала добрая продавщица из молочного отдела, кажется, её звали Лида.
– Не в службу, а в дружбу: довези нашего Серёженьку до пятого дома, вам же в одну сторону, а то мы сейчас закрываемся, – Лида распахнула дверь гастронома, выпустив на волю дух костромского сыра и развесного творога, – а он там сам дальше. Да, Серёженька, доберёшься сам?
– Доберусь-доберусь, – забубнил инвалид, и коляска тут же заскрипела, словно острая, хорошо разведённая двуручная пила напоролась на гвоздь. Сдвинулась с места.
– Вот и славно, – суетилась продавщица из молочного, – спасибо тебе, дорогая, держи его крепче там, на спуске.
Нино тут же и вспомнила, как точно так же толкала перед собой каталку, на которой
– Почему так? – Нино почувствовала лёгкое головокружение и откуда-то из глубины подступающую дурноту. Даже остановилась на какое-то мгновение, на глазах выступили слёзы. Растерла их кулаками по щекам.
Нино, конечно, знала ответ на этот вопрос, но боялась его произнести хотя бы и шёпотом.
Шарф съехал на грудь.
Губы высохли от встречного ветра.
Серёженька сгорбился и залез в приторно пахнущую дешёвым куревом нейлоновую куртку.
Улица резко пошла вниз после тринадцатого дома.
В шапито раздалась барабанная дробь.
Сом почувствовал добычу и выбрался из своей норы.
Ладони сами собой разжались и отпустили рукоятки инвалидной коляски, а ветер тут же и подхватил её, погнал в темноту.
Баба Саня положила в кошелёк полученные от Нино деньги за проживание, почесала подбородком левое плечо и проговорила едва слышно:
– Так и было у нас на Клязьме, утащил косого Игната сом на глубину, и больше его никто и не видел.
Вячеслав Харченко
Ева
Ничего в Еве не было. Рыжая, худая, низенькая. Постоянно дымила. В детстве у Евы отец умер от врачебной ошибки. Думали, что язвенный колит, а оказался обыкновенный аппендицит. Когда прорвало, отца даже до больницы не довезли, так и отошёл в «Скорой помощи».
Закончив московский журфак, она вернулась в родной город и распределилась в местную газету. Город любил Еву, а Ева любила город. Она обожала ночной блеск сверкающих переливающихся огоньков, дневной рокот пыхтящих автомобилей, спокойный властный шаг полноводной широченной реки, пересекающей город, его жителей, неторопливых и вкрадчивых, бродячих кошек и собак, независимо разгуливающих по проспектам с видом полномочных и настоящих хозяев.
Отец часто снился Еве, и поэтому она писала статьи о врачебных ошибках. Много раз она, захватив с собой меня в качестве оператора, выезжала в какие-то заброшенные и запущенные больницы для проведения очередного журналистского расследования. Все эти желтолицые, скрюченные, измученные больные любили Еву, а администрация города и главный врач города Еву ненавидели, но её статьи печатали центральные газеты, её репортажи передавали по центральному радио и центральному телевидению, а однажды Ева получила всероссийскую премию, которую перечислила в городской детдом.
– Сядь, Ева, отдохни, – говорил я ей, когда она широкими шагами вбегала в редакцию, распахнув настежь дверь, но Ева только заразительно смеялась и, подбежав к компьютеру, включала его одним тычком, а потом наливала себе из кофемашины жгучий ароматный напиток и садилась за какой-нибудь злободневный репортаж.
Давид был моим другом. Давид любил Еву. Давид работал пожарным. Он приезжал на красной машине в блестящей каске и в брезентовом огнеупорном костюме к полыхающему зданию и вынимал белый гибкий шланг, который лихо разворачивал и прикручивал к водяному крану. Потом Давид направлял мощную вибрирующую струю в жаркое пламя, и через какое-то время усмирённая стихия сдавалась, а жители спасенного дома обнимали Давида и дарили ему цветы, которые он относил Еве.