Тезей (другой вариант перевода)
Шрифт:
Насытить жажду, гнавшую меня всё дальше, я не мог. Людей убивал, их кровь лилась по топору, и руки стали липкими... Но я не мог убить судьбу, богов - и то душераздирающее чувство, что я на нее зол. Зачем она вмешалась, когда все было так хорошо?!.. Она слишком много на себя взяла: мы были равны в бою, но царем был лишь один из нас... Я был в союзе со своей судьбой и уже видел свои последние дни как песню бардов... Нам не надо было расставаться; раз она относилась к смерти так легко - мы могли бы вместе перейти Реку к дому Гадеса... А она бросила меня одного, с моим народом у меня на шее - и без бога, который вел бы меня, чтобы быть мне царем, чтобы просто жить...
Душа моя кричала о мести, и я мстил,
Я опустил топор, и люди, державшие меня, расступились. В глазах прояснилось - передо мной была армия из крепости. Они обнимались с моими людьми, плача от радости... А я стоял, боясь очнуться, и вокруг говорили тихо, как над умирающим.
Кто-то сказал:
– Ему, наверно, попало в голову.
Другой возразил:
– Нет, не то... Где амазонка?
Это я понял и сам ответил:
– На Холме Пникса. Я отнесу ее домой.
Пошел было назад; потом остановился и говорю:
– Только сначала приведите мне Мольпадию, Царя Дев. Она передо мной в долгу.
Один из афинских офицеров, который в бою был возле меня, сказал, что она убита. Это мне не понравилось.
– Кто ее убил?
– спрашиваю.
– Как же, государь!.. Ты сам, в самом начале, ее собственным топором... Вот он до сих пор у тебя в руках.
Я вытер его об траву и посмотрел. У него было тонкое древко, а лезвие как изогнутый полумесяц, с серебряными знаками, зачеканенными в бронзу. Этот топор был у нее в руках, когда она скакала ко мне на вершине Девичьего Утеса... И в тот день всё время был со мной, будто чувствовал то же, что и я. С тех пор я не ходил в бой ни с каким другим оружием; даже годы спустя он, казалось, сохранял что-то от нее... Но всё проходит. Он забыл уже ее руку и знает только мою...
Она лежала на склоне, ее ребята стояли вокруг. Они распрямили ее и положили на щит... Но стрелу трогать не решились, а послали одного в крепость за жрецом Аполлона. Тот подтвердил, что она мертва, выдернул стрелу и накрыл ее алым плащом с синей подкладкой; а ребята положили ее руки на меч. Жрец обратился ко мне:
– Владыка Целитель послал ей знамение. Но она спросила, должна ли сохранить его в тайне, и он ответил - как хочет.
– Государь, за ней посланы носилки из крепости. Нам снести ее с холма?
– это сказал юноша, ходивший за жрецом.
– Хорошо, - говорю, - но хватит с вас. Оставьте ее мне.
Я снял покрывало, поднял ее на руки... Тело было холодное, уже начало костенеть. Слишком долго меня не было, ее тень была уже далеко, - я держал труп с ее лицом, вот и все; а когда уходил, она, казалось, спала...
У подножия холма нас встретили с носилками, и я положил ее на них; бой был долгий, и я устал... Подходя к Скале, услышал победные пеаны... И разозлился было, - но ведь их-то она и хотела бы услышать!.. Скоро и мне придется благодарить, стоя перед богами, за афинян - это моя работа... Город спасен на тысячу лет вперед, об этом дне будут слагать баллады... Я ведь уже почти слышал, как будут петь: "Так
На мне остывал пот битвы: от резкого морского ветра стало холодно... Дворец стоял на своих скалах и ждал... Было чуть за полдень - и я не знал даже, чем мне заполнить хотя бы один тот день до вечера, а впереди были годы!..
Она приняла смерть за меня, за любимого, - она была в конце концов женщина, - но ей, прежнему царю, надо было бы знать, что только царь приносит себя в жертву за народ!.. Боги справедливы, их не обманешь. Она спасла во мне лишь человека, который будет всю свою жизнь оплакивать ее...
Но звали царя. И царь - умер.
3
ЭПИДАВР
1
Я обошел все моря с тех пор и много разорил городов. Если не было войны - уходил с Пирифом в набеги, каждый год... Видеть что-то новое, и хоть со дня на день, но жить - это более достойно мужчины, чем вино или маковый настой. Я прошел между Сциллой и Харибдой, укрывшись в снежном шквале; я ушел от Скалы Сирен, где девки мародеров заманивают вас на рифы своими песнями... Одну сирену я поймал и остался жив, так что могу рассказать об этом... Женщин у меня было много, но подолгу они не задерживались: сверкало лицо за чужими стенами, - так что нельзя было его достать без хитрости, без опасности, - и пока оно не было завоевано, некогда было думать о том, что было раньше, что будет после, - и можно было верить, что она окажется не такой, как все остальные...
Мой народ прощал мне это в течение многих лет. За то, что я спас город. Зимнего времени хватало на то, чтобы привести царство в порядок; если оказывалось, что без меня чья-нибудь тяжелая рука начинала давить народ, я ее обламывал... Но к весне я уставал от дел; и от царских покоев, где на стене одиноко висело мое оружие... Запирал двери - и уходил прочь, в море.
Если бы я хоть раз остался в Аттике на весь год, то послал бы за Ипполитом и постарался бы, чтоб его приняли как моего наследника. Каждую весну я вспоминал об этом; но меня звало море, звали новые места, в которых не было воспоминаний... А его можно было оставить в Трезене еще на годик; ведь ему хорошо было там, со старым Питфеем и с моей матерью. Как-то я услышал, что за три царства вокруг он известен как Дитя Девы, и подумал надо бы зайти в Трезену по пути... Но ветер был встречный - так я это и оставил: я помнил, как он упрямо молчал. Парнишка на Крите - с ним я всегда мог поговорить; он был веселый и податливый, любил сидеть у меня на коленях, когда приходил час рассказов о морских приключениях... Но вот нельзя было глянуть на него и сказать: "Это идет царь".
Однажды, под конец зимы, гонец привез от Питфея царское письмо, запечатанное Орлом. Это было первое со времени Критской войны. В письме говорилось, что он чувствует бремя старости, - почерк был не его, а писца, и подпись выглядела так, словно паук упал в чернильницу, - он чувствует бремя старости и должен назначить себе наследника. И выбрал Ипполита.
Вот это не приходило мне в голову никогда. Сыновей у него было не счесть; правда, из законных детей в живых оставалась лишь моя мать... Он мог бы выбрать меня, но нынешняя моя жизнь не могла его к этому расположить, так что я не был в претензии; к тому же, будь Трезена присоединена к моим царствам, мне пришлось бы отказаться от моря... Старик распорядился справедливо и мудро: у мальчика будет положение, когда он приедет в Афины, и народ там примет его, наверно, с большей готовностью. А когда меня не станет - он сможет объединить царства... Письмо напомнило мне, что я не появлялся в Трезене целых четыре года; мальчику должно быть уже семнадцать...