«The Coliseum» (Колизей). Часть 1
Шрифт:
– Значит Мичиган… ну, ну.
– Двадцать лекций. Неплохие деньги. Да и пообщаться с коллегами.
– Кому там нужна твоя славистика? Двум, трем людям? Или поездки дают результат – уже шести?
– Зря ты так, папа.
– Может быть, может быть, – Борис Семенович задумался. – Только Окуджава даже в Советском Союзе собирал пятнадцать тысяч, а их самый известный поэт Аллен Гинзберг – тридцать человек от силы… да и то половина зала – русская поэтесса Темкина с друзьями. Я правильно цитирую Довлатова?
– Правильно. Но зря. Андрей, вон, тоже читает у нас лекции. Чего только стоит тема: «Абсурдность быта как лейтмотив творчества твоего любимца». Не понимаю.
– Да,
– Неужели о Бродском?
– Я всегда был уверен, что в альма-матер ты получила не только диплом.
– Папа, главное образование дает жизнь. Это лучший университет!
– Но и в нем полно двоечников! Хочешь примеры?
– Мне неприятны намеки на уровень образованности нобелевского лауреата.
– Ну, еще пустись во все тяжкие и докажи, что ему это не помешало. Первой не будешь.
– Не помешало.
– Добавляй: получить премию.
– Перестань.
Отец вздохнул.
– Не любим, ох, не любим правду. А Довлатов… что поделать, не равнодушен. Ведь он дал определение современной порядочности, когда человек, делая гадость, хотя бы не испытывает удовольствия. В десяточку! Уличил, уличил лицемеров.
– Собираешься не получать удовольствия?
– Временами радоваться, что не делаю гадостей… которые не делаю… тоже временами.
– Самокритичность поражает!
Отец не обратил внимания на реплику:
– Написать об эмиграции ту самую правду, не захлебываясь ненавистью к родине… тоже позволительно не мужеству и не таланту, а лишь писателю. Что, исходя из вышесказанного, представляется важнее. Да и был он просто мужиком, неоценимо, знаешь ли, среди болельщиков, к примеру.
– Бродский тоже не захлебывался. А ты болельщик? Уже?
– Причисляю. Болею за Россею. Ох, как болею. А лекарства кончились… Сдается, еще на Екатерине?
– Ах, боже ж ты мой! О чем ты?
– О Крыме, родная, о Крыме. Предали, бросили. А славу растоптали.
Елена оглядела комнату, ища что-то, затем быстро вышла в прихожую и вернулась с зонтом: – Так не захлебывался, повторяю.
– Ты отстала, моя мысль убежала вперед. Впрочем, согласен. Я говорю о принципе присуждения. Чтобы стать Нобелевским лауреатом русскому, надо крепко не любить власть. Независимо от того – какая. Это к Пастернаку. Западу испокон века не нравилась любая наша, заметь. Так что без промаха. Могу и совсем недавние примеры. Премии дают исключительно единомышленникам, за взгляды. Ну и согражданам. Надо умудриться ими стать. Оч-чень сильно прогнуться! Это, скажем, к Набокову. Да и к вашему Бродскому. Такие вот нехитрые условия. На худой конец – преследуемым. Просто политический инструмент.
– Нашему, нашему Бродскому.
– Ну уж не знаю… Лет через двадцать посмотришь в сети, а там – «гражданин США», «гражданин Америки». О твоей эрудиции не вспомнят. Они и Чайковского считают великим американским композитором… по опросам. Скоро и Гагарина прихватят.
– А как же Шолохов?.. – последнего Елена не слышала – она перебирала вещи в соседней комнате.
– Единственный пример. Или ты к тому, что рано или поздно и в этой фамилии заменят окончание на два «эф»? А Шолохову буквально зубами вырвали… Сам Хрущев занимался. И не делай вид, что для тебя это новость. К тому же, обозначилась оттепель шестидесятых. Отношения завязались… в общем, сошлось… ну и… кинули кость. Как зубами-то скрипели! Здесь было слышно! А ведь Шолохов-то достоин. Точно! Вот скажи-ка, какой вклад Солженицына в мировую литературу? Никакого. Всё, что открыл миру,
– Тогда напомню, – продолжая упаковывать чемодан, ответила Елена, явно не желая вступать в полемику на эту тему, – именно Довлатов заметил – литературный успех в Америке вовсе не означает коммерческий. А успех у критиков, что и мог предъявить «лишь писатель», как ты его назвал, читабельностью не являлся. В отличие от России.
– И к чему?
Вопрос, казалось, повис в воздухе – дочь была уже в другой комнате. Видя это, Борис Семенович стянул его обратно, для доработки:
– Уж, не к тому ли, что тебя перестали интересовать деньги?
– Увы. Просто в Америке гений может быть еще и богатым.
– Ну, способов погубить дух достаточно… первенства в том не снискали… Литература, по счастью, не атомная бомба.
– Я к тому, что именно у них выбирает не литература тебя, а ты ее. Твори и не сетуй! Свободно, заметь.
– Хе-хе, – отец довольно усмехнулся: дичь была в сетях. – А у нас напротив – только нищий может стать тени-ем. Мы, их страна. Потому как гарантируем главное – неразрывность понятий до гробовой доски! Зато духовность русская такова, что производит сразу через пять званий – прямо в генералы. Потому как силища оттуда! – Он указал наверх. – А у них с этим – массовый недуг, и как тронут – сразу в омут. Вот скажи мне, почему?
Из соседней комнаты донеслось:
– Не думаешь ли ты, что «неразрывность» – неповторимая ценность для художника? – Лена не расслышала окончания фразы.
– Не просто думаю, а считаю единственным, неотменимым условием, чтоб зваться таковым.
– Толстой не голодал, папа… и оставь пафос коллегам. Они мастера не оставлять камня на камне от столь хрупких пирамид.
– Так и звания соответствуют – критик, искусствовед. А Толстой голодал… стонал от голода. Бредил! Пользовался нищетой на сто процентов! Запад тоже этого не поймет. У них под нищетой другое понимают. А Толстой скончался… в поисках хлеба, но в диссиденты не годился. Ну не лез в тот хомут! Не подошел бы, на роль-то… лауреата. – Он помолчал. – И вообще… гениальность – лишь блики шалости потомков. Ее нет. Как и призрачны сами блики.
В зал вошла мать.
– Звонил Андрюша. Сказал, через тридцать минут будет. А у меня пирог поспеет в самый раз. – Она вытерла салфеткой руки и присела.
Елена сделала то же самое. Семья была почти в сборе. Но тишина, та наполненная заботой тишина, которая делает отношения трогательными, оставалась молчанием. Не хватало самой малости, самой чуточки того, что превращает её в нужную, необходимую человеку. Тепла. Оно существовало обособленно, будто выбирая время, когда и с кем войти или к кому прикоснуться. И хотя уже не соединяло отца и мать, но, несомненно, было… у папы и у мамы. Они просто не могли найти точку, затерянную далеко-далеко, если отматывать пленку назад, где тепло оставалось еще нужным обоим, неделимым. Но и совсем близко, если идти к нему со своей дочерью.