Тибетское Евангелие
Шрифт:
Музыка останется на свете, когда свет перестанет быть.
Поэтому играй. Играй. Прабабка Броня с того света слышит тебя. Она крестит себя слева направо обрубком руки, потом целует твою ладонь и шепчет: «Цуречка, Лидуся, ты свеча, ты светишь, и тебя не задует ветер».
Брось, баба Броня. Ветер все свечи задует. Всех. Но не сейчас. Не сейчас.
Огромное озеро Света разлилось под пальцами. Лида оборвала аккорд, будто вырвала с мясом пуговицу на старом мамином пальто. Руки сами упали, висели вдоль тела.
Выползла
Шубейка. Папка с нотами. Деньги в кармане. Никогда — в кошельке.
Анджей все смеялся: «Что ты таскаешь деньги в кармане, как мужик? Я же дарил тебе кошелечки!»
Зимняя площадь. Синий череп Луны. Мертвая черная наледь. Белые крыши. Они укрыты белым шелком. Это белые гробы, это похороны огня и счастья. Мир вымерз. Звезды сверху сторожат его покой.
Лидочка вышла в изящных, не для мороза, сапожках на середину площади, беспомощно огляделась. Никого. Что, в костеле ночевать? Да, рядом с органом. Шубкой укрыться. Славно и сладко. Сон сойдет, и музыка во сне: спишь рядом с музыкой.
Визг тормозов, ледяной шорох колес. Девушка, вам куда? Глядела испуганно, улыбалась жемчужно. «На Байкальскую!» Далековато. Денег-то хватит? Она вытащила из кармана бумажки. Таксист глядел не на бумажки. На личико беленькой девушки. Смешные кудряшки высунулись из-под вязаной круглой шапки, как белая стружка.
Села; поехали. Лидочка дрожала. Таксист косился на нее. Черный лед бросался им под колеса и выныривал из-под них, невредимый.
Разговор не ладился. Молчание давило. Таксист понимал: вот сейчас довезет эту девочку до подъезда, и делу конец. И никогда больше не увидит. «Вот здесь остановите, проше пана… пожалуйста!»
Какой я пан, что мелешь. Остановил машину. Усмехнулся. Закурил. И она не спешила вылезать. Глядела зверьком, исподлобья.
Глядели друг на друга. Два зверька. Два человека.
Ты кто? А ты кто?
Сейчас, вот сейчас дверца хлопнет. Выстрелит.
И сказал таксист, выпуская бешеный дым из трубы прокуренной глотки: «Ты хорошая. Выходи за меня, а?»
И сказала Лидочка, покрываясь под платьем и шубкой горячим, огненным потом: «Вот так сразу, да?»
И сказал мужчина: «Ну тогда иди. Ступай!»
Сигарета в окно, в снег, полетела. Лидочка выпорхнула из машины. Стояла. Не уходила. Губы ее прыгали, белели на морозе. Кудерьки светились, белые свечки.
И так сказала: «Я вас никогда не забуду. Никогда».
И так сказал: «Беги, девчонка! Я тебя тоже».
И выстонал Исса во сне чудный, мгновенный лепет любимой; и глядел на нее ночными тоскливыми глазами таксиста, встретившего Единственную; и глядел на чужого мужчину глазами белокурой Лидочки, увидевшей, как во тьме вспыхивает и умирает любовь.
Свет глаз мужчины и женщины сошелся, схлестнулся в звездной, лютой сибирской ночи.
«Это Свет», — пробормотал Исса во сне.
И шофер, ведущий грузовик к Байкалу, все ближе и ближе к Байкалу, покосился на бедного старика, что
ДНЕВНИК ИССЫ. МАТЬ ЗВЕРЕЙ
сохранившийся пергамент
Знал, куда идти. Солнце вело нас.
Солнце вставало, и шли мы на солнце, на сверкающий лик его.
Шли через джунгли, и родными становились нам они; шли через горные гряды, и по-родному шуршали камни, разлетаясь у нас из-под ног на горной тропе; переправлялись через великие и малые реки, и теплым молоком пела возле наших ног родная вода, и думал так: земля вся родная человеку?
Человек зря думает о Чужом?
Родные все. Родное всё. Нельзя возвышаться над другим, мысля: я лучше! Негоже убивать другого лишь потому, что он — другой. Представь: он — это ты. Тогда опустится рука твоя, держащая меч.
Земля Бхарат родной нам стала. Уже языки чужие понимали. Уже лица загорели столь, что нас в любом селенье за своих принимали.
Думал так: вот, идем мы на восток, а на западе, что оставлен за спиною, тоже живут люди; и на севере, в далекой Гиперборее, где у людей над затылком сияет маленькая луна, и звезды горят вместо глаз, и где молятся Полярной звезде, и где в черный колодец небес бросает Бог алый шелк ночного Сиянья, — тоже жизнь; и на дальнем юге, на островах, что плывут в Океане осколками прежде сильной и богатой земли Лемурии, тоже люди живут; и всякий надеется, и всякий терпит, и всякий ненавидит, и всякий любит.
И — умирает.
Куда уходит? В ночную тьму? В Сиянье севера над голой головой?
В расступающиеся бездны Океана?
Всяк по-своему хоронит родичей своих, так думал, идя по тропе в джунглях, держа верблюда в поводу.
Кто украшает золотыми подвесками и бирюзовыми скарабеями; кто сгибает усопшему ноги в коленях и мертвые руки под мертвую голову кладет, вроде как ребенок в брюхе матери спит, вроде бы умаявшийся работник лег отдохнуть, подремать под деревом, в тени, в тепле.
Кто — в могилу, закалывая безжалостно, кладет вместе с покойником лошадей и быков, козлов и баранов его; и жалобно, страшно кричат животные, не желая погибать.
А здесь, в земле Бхарат, видали мы, как вослед за мертвым мужем в его погребальный костер вступает молодая, бедная жена его, и разбросаны длинные черные косы вокруг головы, и безумен взгляд, и бледна от страха.
Читаю мысли ее: не хочу умирать! Да обычай таков!
Вот огонь уже кусает, как тигр, ее ноги; взбегает вверх по волосам; золотым кольцом обнимает несчастную голову.