Тинга
Шрифт:
– Я не буду! Сыт!
– Но тут же литров пять!
– Ну и что? Все твое.
– А оно, точно, никогда не кончается?
– засомневался Митяй.
– Выброси на улицу, тогда и узнаешь.
– Нет, нет!
– перепугался он.
– Я лучше выпью, а потом посмотрим.
Флора, рожавшая Митю, была женщиной мудрой, и сыночек у нее получился хоть и крепковат, но совсем не дурак.
Посмотрев, как Митяй ловко наполняет кружку зельем, я вышел во двор монастыря. Было раннее утро, народ еще не объявился. На реке по-комариному прозвенел и затих мотор одичалого браконьера.
Мой друг уже хватанул и пребывал в том счастливом состоянии, когда готов ко всему, конечно, хорошему: разговору, спору, песне, любви. Впрочем, любовь и так вмещает в себя все хорошее. А Митяй был сама древесностружечная любовь и желал общения.
– Старик, - начал он, - а чего они от тебя хотят?
Как человек осторожный, я сказал на всякий случай:
– Кто?
– Да эти ангелы.
Пришлось пожать плечами.
– Может, они хотят сообщить тебе что-нибудь важное, секретное, а ты отбрыкиваешься, - развивал мысль Митяй.
– Вот водку стал пить, а они тебе ее - ведрами. На, жри, скотина! Все не выпьешь, когда-нибудь да остановишься и наш будешь!
Я вспомнил чужой голос, смеявшийся надо мной и говорящий почти то же самое.
– Не знаю, Митя, они требуют непонятного, этого дурацкого "и зиждь и внемли", а что и куда - не объясняют.
И я рассказал ему о своих вчерашних ощущениях на закате.
– Да-а, - протянул Митя удивленно, - тебя срочно делают верующим.
– В кого?
– Как в кого?
– изумился Митя.
– В Бога, конечно.
– Какого Бога?
– застонал я.
– Да в христианского, что в Библии. Не в Магомета же.
Я молчал. Митя привстал. Аккуратно нацедил полную кружку отливающей синим металлом влаги. Выпрямился, держа руку с отравой у сердца. Сосредоточился. Глубоко вдохнул и... вытолкнул из могучей груди боевое "ха!", ловко запустил голубую струю в свой пролетарский рот. Струя, визжа, как циркулярка, вклинилась в сочное чрево, смывая перегородки и руша запоры. Завертелась, негодуя, натолкнувшись на стальную преграду спазма, но мощным чмоком, как ударом кувалды, была брошена вниз и легла точно куда надо. Митя крякнул так, что разошлись потолочные швы. Утер набежавшую слезу и, сунув в рот окаменевшую еще при Тутанхамоне соленую корку хлеба, трезво продолжил:
– Тебя, похоже, обрабатывают самым что ни на есть тщательнейшим образом. На экспорт! Сколько вокруг верующих? Тьма! В чем только мозги не полощут! Нет, подавай им тебя, спелого да белого. Начинают набивать твою жизнь чудесами, как мартышку листьями. А что?
– грызя седой раритет, задумался он.
– Действуют верно. Когда ты офонареешь от этих фокусов, они подкинут еще что-нибудь покруче. И так до тех пор, пока ты лапы не задерешь и не скажешь: все, ребята, я ваш. Верую!" - загудел он, как иерихонские трубы. Окна еще бились, а стены тряслись, когда Митя допивал следующую порцию.
Я вспомнил вчерашний закат, тоскливое чувство сопричастности жизни мироздания и не понимал, само ли мое существо пришло к этому или его искусно подвели неизвестные мне силы. Но ощущение счастья, родства с ним оказалось
– Каким ты был в земной юдоли, человече?
– грозно возопит Некто огромный и, вперив в меня свой умный взгляд, сразу поймет - каким. А-а-а... Скотинкой был, гулял, пьянствовал, обманывал. О-о-о... Приворовывал. Жил не по средствам, а иногда и совсем без них. Тихо, очень тихо паразитировал. В общем, - равнодушно подведет он итог, - таким, как все, эти мелкие людишки. В распыл его, - распорядится он, - на атомы, во вторсырье!
– Подожди, - остановлю я его, - после меня остались дети. Цепь жизни не прервалась. Что тебе еще надо, начальник?
– Мало, мало!
– возопит он.
– Душу не умел сохранить свою, мерзотник!
– Так не учили про душу, дядечка. Все про дела да про дела.
– Не тому учили, тупицы, дурачье! Впрочем, дети - конечно, аргумент. Но все равно вторсырье! Молекулой будешь!
– А картины, картины, которые я оставил на земле? Ведь в них я подобен тебе. Я тоже создавал общее. Строил мироздание. Освящал его духом, - возражу я ему.
– Художник, что ли?
– удивится он.
– Подать картины!
И явятся перед нами все мои творения и шедевры.
– Да-а-а, - ковыряя пальцем в ухе, улыбнется небожитель.
– Не без таланта, паскудник, не без таланта... Ну, что ж, вошью будешь!
– Как вошью?
– возмущусь я.
– Почему вошью?
– Потому как без веры ты вошь и есть!
– А с верой?
– ударюсь я в последний диспут.
– С верой?
– подумает секунду.
– С верой тоже вошь!
Потом смягчится немного, высморкается в два божественных пальца, оботрет их о белые штаны и по-отечески спросит:
– Во что-нибудь хоть веруешь, скотинка?
– В экологию!
– брякну я.
Он расцветет, как майский сад, разулыбается, протянет огромную теплую руку и погладит меня по седой головке. И я даже забуду, что он в эту руку только что сморкался.
– Это все меняет. Это хорошо. Это по-нашему, а посему верно. Ты не обращай внимания на старика, что-то я сегодня притомился. Иди, погуляй по садику. Друзей-товарищей поищи, а я пока твоими картинками займусь.
И пойду я по цветущему коридорчику, увитому розами и шафраном, плющом и виноградом, по мягкой траве-мураве, в страну Клубничию и Нектарию, к душам ангельским и нравам кротким, яствам сладким и друзьям вечным.
Так или вроде того представлял я Божий суд, глядя на жующего корку полнокровного Митяя. "Такой челюстью не клубнику хряпать, а камни дробить на гранитной фабрике", - нервно подметил я.
– А помнишь, Митя, как начинается Библия?
Митя не помнил. Я открыл книгу.
– Вначале сотворил Бог небо и землю.
Земля же была безвидна и пуста,
И тьма над бездной: и Дух
Божий носился над водой,
И сказал Бог: да будет свет
И стал свет.
И увидел Бог, что свет хорош,