Тинко
Шрифт:
Кимпель из гостиной вдруг услышал голоса во дворе. Он — к окну. Что там такое? Что это у него народ во дворе толпится? Праздники давно уже кончились.
— Старая Берта, тащи еще пирога, а то опять запоем! — выкрикивает большой Шурихт.
Старая Берта выносит нам целый противень с пирогами.
Фриц Кимпель рывком открывает окно. Дома-то он чувствует себя в безопасности.
— Жрите, жрите, головорезы голодные! — кричит он нам.
Большой Шурихт подскакивает и хватает Фрица за руку:
— Еще одно слово — и вылетишь во двор!
Перепуганный Фриц отскакивает от окна.
— И ни чуточки я вас не испугался! — говорит он, но от окна держится подальше.
Большой Шурихт шепчет:
— Тинко, а ты мне поможешь, если он выйдет?
— Не беспокойся, большой Шурихт! Помогу.
Лысый черт встречает наших партийцев в сенях:
— Что привело вас ко мне, друзья мои?
Бургомистр Кальдауне отвечает: это, мол, яйца, которые Лысый черт еще не сдал, привели нас сюда. Что говорит Лысый черт, нам не слышно, так как мы снова громко затягиваем песню: пироги уже все съедены. Пусть Берта еще вынесет. И она действительно выносит. Мы сразу же умолкаем.
— Вы же сами понимаете, что все это объясняется нерадивостью моих работников, — говорит Лысый черт, стоя на пороге. — Фриц, принеси бутылку и два стакана!
— Ответственность в данном случае ложится на хозяина, а не на работников.
— Это, конечно, правильно, — заверяет Лысый черт. — Я готов вываляться в навозе, если к вечеру все не будет сдано. Даже если мне придется ради этого зарезать всех кур и выпотрошить из них яйца.
Пауле Вунш и бургомистр Кальдауне подмигивают друг дружке и отказываются пить водку. Некогда: надо, мол, спешить дальше. Дожевывая пироги, мы уходим со двора.
Скоро уже полдень. Солнце печет, как перед грозой. Наши партийные товарищи поснимали куртки и пиджаки и, перекинув их через руки, шагают за нами.
— А теперь к кому, Пуговка?
— К старому ворчуну Краске.
Батюшки! Что ж мне теперь делать?
Башмак что-то вдруг начинает жать. И ничего тут такого нет: всю неделю я бегаю в открытых туфлях, вот мне башмаки и стали малы.
— Пуговка, знаешь, мне что-то башмаки жмут.
— А ты сними их и ступай босиком. Сейчас тепло.
Я присаживаюсь на травку у обочины. Большой Шурихт, участливо поглядывая на меня, тоже останавливается:
— Ты бы сперва поглядел, что жмет: башмак или нога? Если башмак, снимешь его — и все. А вот если нога, то придется тебе похромать, пока мы не обойдем всех задолжников.
— Да нет, кажется, башмак, большой Шурихт.
Белый Клаушке тоже останавливается возле меня:
— Да Тинко просто не хочет петь с нами перед домом своего дедушки. Это у него примиренческие настроения. Очень им такие в Польше нужны!
Это уж чересчур: не хватало еще, чтоб Белый Клаушке меня отчитывал. Я вскакиваю и кричу:
— Теперь держись!
Мы выстраиваемся перед нашими воротами. Партийцы тоже уже подошли. Наш солдат останавливает Пауле Вунша:
— Вунш, послушай, а не много нас тут?
Пауле Вунш приподнимает шапку и приглаживает свои седые волосы. Он долго смотрит на нашего солдата. Над переносицей у него появляются два бугорка.
— Думаю, что нам надо вместе оставаться. Лопатой куда больше загребешь, чем ложкой.
Наш солдат переступает с ноги на ногу:
— А ты уверен, что нас тут не слишком много?
— Абсолютно уверен. Нам как раз необходим кто-нибудь, кто мог бы поговорить с твоей матерью. Как бы она, чего доброго, не испугалась.
Наш солдат сдается. На щеках у него вздулись желваки. Пауле Вунш подает нам знак:
— Вы чего ждете? Пойте громче, а то старый Краске туговат на ухо, — говорит он и заходит в дом.
Еще не заалел рассвет, Но встали пионеры. Еще молчит скворца кларнет, Но встали пионеры. Еще роса вокруг блестит, А наше знамя ввысь летит! —поем мы.
Маленький Шурихт, Инге Кальдауне и длинная Лене Ламперт у нас вроде скворцов — они насвистывают мелодию. Остальные подхватывают и поют так, что стекла дребезжат. Я пою громче всех. Может быть, меня услышит бабушка и ей будет приятно. Ей ведь так хотелось, чтобы я записался в пионеры. Вот-вот ее маленькое, сморщенное лицо покажется из дверей и она услышит, как поет ее Тинко. Кто-то дергает дверь изнутри. Дверь открывается. На пороге стоит злой-презлой дедушка.
— Псы окаянные! — кричит он. Его снежно-белые усы топорщатся, как у сердитого кота. Взгляд его заставляет нас дрожать, точно от холода. — Чего разорались у меня под окном? Жабы, бездельники, дармоеды вшивые! В воскресенье и то старику покоя не дают!
Дедушкин взгляд падает на меня. Сердце в моей груди вот-вот остановится. Но дедушка не узнает меня. Его ругательства капают, словно дождевые капли в грязную лужу.
— Знаю я, зачем вы пришли, сатанинское племя! Народ созвать хотите вытьем своим. Идите, мол, все, глядите на Краске-хозяина — это он, такой-сякой, до сих пор яйца не сдал для дармоедов городских. Псы! Стервятники!
Наш хор звучит все жиже.
— Кыш-кыш! — пугает нас дедушка, перешагивает через порог и, растопырив руки, гонит нас прочь. — Кыш-кыш! Убирайтесь отсюда! Не то всех вас вымажу яйцами!
Мы разбегаемся в разные стороны. Перепуганные девчонки визжат. Я тоже хочу удрать, но дедушка уже схватил меня и поворачивает к себе. Я смотрю на его перекошенное лицо. Глаза у дедушки почему-то большие-большие. Он задыхается.
— Ты?.. Неужто господь бог пьяным в канаве лежит? Неужто со времени Ноя мир видел такое? И ты, внучек, и ты срамишь своего деда? — Дедушка бьет меня.