«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
За обедом на пароходе он налил мне и себе по рюмке портвейна и сказал мне:
— Вот прошу вас, тебя, будь со мной на ты.
— Василий Дмитриевич, я счастлив быть с вами на «ты», но вы мой учитель, и я прошу вас говорить мне «ты», так как вы старше меня, и это будет красиво…
— Ну, хорошо, — согласился Поленов. — Вот что, Константин, — сказал он, — прошу тебя серьезно, скажи мне правду — что, тебе нравится моя большая картина «Христос и грешница»? Скажи искренно, что в ней тебе кажется не так.
— Вот что, Василий Дмитриевич, мне
Поленов пристально смотрел на меня.
— А может быть, ты и прав. Я как-то и не думал об этом.
Спустя месяца три в мою мастерскую на Садовой улице в Москве, которая была в доме Арцыбушева, пришел Поленов и очень серьезно сказал:
— Я к тебе по делу. Вот что. Прошу тебя, не можешь ли ты дать мне возможность здесь у тебя в мастерской работать с натуры, ну, модель — мужчину или женщину, все равно. Но только давай мне уроки. Я мешаю краски несколько приторно и условно. Прошу тебя — помоги мне отстать от этого.
«Что такое?» — подумал я.
— Хорошо, — отвечаю, — только лучше, конечно, писать тело.
Поленов писал в моей мастерской натурщика-старика, и я тоже. И я помню, что всегда старался искать верные контрасты красок. Поленов мне помог обратить на это более глубокое внимание. И не он, а я все больше постигал тайну цвета…
— А верно… — один раз сказал Поленов, — хитра и таинственна натура в красках. Как жаль, что ты все пишешь декорации в театре, жаль, что твоя живопись, для которой ты не имеешь времени, редко появляется на выставках.
— Мою живопись, — ответил я Поленову, — как-то мало понимают, да и кому она нужна? А декорации я так же пишу, как и всё, и думаю, что это такое же чистое искусство. И я рад этому.
— Да, — сказал Поленов, — тебе начинают подражать. Чуть не каждый день я читаю газеты и всегда вижу, что тебя ругают. Как это странно. В чем дело? Почему твоя живопись волнует? Я понять не могу. У меня в доме сестра, жена, они жалеют, что ты пишешь декорации, и, представь, все спорят о живописи. Не сюжеты волнуют их, а именно сама живопись. Странно…
Вскоре ко мне приехал из Парижа мой приятель художник Цорн и остановился у меня. Поленов познакомился у меня с Цорном. В то время Цорн был в славе. Мы поехали вместе обедать к С. И. Мамонтову. Когда за обедом подали уху из стерляди — кусок большой рыбы лежал в тарелке, в прозрачной ухе, Цорн смотрел и не ел. Он испугался, побледнел и спросил Поленова, который сидел рядом с ним:
— Что, не змея ли это?
Как мы ни уговаривали его, что
Тут же за столом сидел огромного роста итальянец, тенор Таманьо. Он услыхал про змею и тоже испугался и сказал:
— Остия! Это невозможно…
Как мы ни уговаривали, брали все в ложку кусок стерляди, показывали — «вот видите» — и клали в рот рыбу, ни Цорн, ни Таманьо не могли есть.
В Третьяковской галерее Цорн долго смотрел картины, особенно Сурикова, и сказал мне, что он поражен и восхищен этим собранием живописи.
— Я вижу особенность и силу собранных произведений, в них есть чисто русские свойства.
Поленов показывал ему свою картину «Христос и грешница». Но Цорн смотрел на висевший рядом на стене большой этюд, написанный с натуры Поленовым, «Зима в Олонецкой губернии» (откуда он родом), — деревенские избы на фоне высокого леса.
— Как это прекрасно, — сказал Цорн.
— Это потому, — ответил я, — что похоже на Швецию, на вашу родину.
— Нет, — ответил Цорн, — тут дивные краски…
Цорн, я и Поленов были приглашены на вечер к князю В. М. Голицыну [574] . Кажется, он был в это время губернатором Москвы. Князь сам приехал и пригласил Цорна и нас. Его жена, Софья Николаевна Голицына, рисовала и писала красками. Народу на вечере было много, много дам света. Приехали посмотреть знаменитого художника-иностранца.
574
В. М. Голицын — имеется в виду Голицын Владимир Михайлович (1847–1932), князь, губернатор Москвы.
За большим круглым столом расположились гости за чаем.
— Теперь такая живопись пошла, — говорила одна дама. — Ужас! Все мазками и мазками, понять ничего нельзя. Ужасно. Я видела недавно в Петербурге выставку. Говорили, это импрессионисты. Нарисован стог сена, и, представьте, синее… Невозможно, ужасно. У нас сено и, я думаю, везде — зеленое, не правда ли? А у него синее! И мазками, мазками… Знаменитый, говорят, художник-импрессионист, француз. Это ужас что такое! Вы вот хорошо, что не импрессионист, надеюсь, у нас их нет, и слава Богу.
Я смотрю — Цорн как-то мигает.
— Да. Но и Веласкес импрессионист, сударыня, — сказал он.
— Неужели? — удивились дамы.
— Да, и он (Цорн показал на меня) — импрессионист.
— Да что вы. Неужели? — вновь изумились дамы. — А портрет Софи написал так гладко!..
Дорогой до дому Цорн спрашивал меня:
— Это высший свет?
— Да, — говорю я.
— Как странно…
Цорн молчал. А на другой день утром он собрал свои чемоданы и уехал в Петербург, к себе, в Швецию.