То было давно…
Шрифт:
Приятели собрались и поехали, а я должен был по делу ехать на день в Петербург. Значит, к себе через сутки возвращусь. Так и вышло.
Из Петербурга я на Бологое, по Рыбинской на Ярославскую железную дорогу, и к себе.
Приехал на станцию; мне буфетчик и говорит:
– К вам гости приехали, и граф с ними. У меня в буфете весь коньяк взяли и все вина прочие тоже. Вот и счетик, пожалуйте.
«Это, должно быть, Трубенталь придумал, – подумал я, – для крюшона, чтоб крепче выходил. Он, должно быть, и есть граф».
Встречают меня возчик Сергей Баторин и рыболов Княжев – оба
Дорогой Княжев говорит:
– Ну и люди, вот люди – человеки, эдаких и нет еще! Вот что в беседке у вас делается – ух ты! Заплакать можно, ну люди – человеки.
– Что делается?
– Вот прямо, что друг друга режут на части.
– Как – режут? – удивился я. – Что ты говоришь?
– Начисто всё говорят. Правду-матку режут друг дружке. От сердца, начисто, так что всё верно выходит. В открытую. Знай, кто ты и что ты есть. Начисто.
– Что же, пьяные, что ли?
– Нет, – отвечает Василий. – Выпивши несколько, конечно. Доктору-то вот доказали прямо: лечи, говорят, не лечи, а люди-человеки всё одно помирают. И мятные твои капли не помогут ничего. А ты только жулик, деньги зря берешь и людёв обманываешь, более ничего. Вот это правильно. Тот прямо ругался, но ничего не поделаешь. Сдался. Большого орла пил.
– Какого орла? – спрашиваю.
– Да у вас есть. Старинная чашка большая. С орлом. Из ее пить велели.
– Да ведь она разбита.
– Ничего. Веревкой связали. Только когда, значит, весь их суд доктор дураками обозвал, так трех орлов пил за это. Ну он выпивши, конечно. Это верно. А другие ничего. Да чего там всего было – не перескажешь. А Василь Сергеич, который архитектор, до того осерчал, что уехать хотел. Они его и спрашивают: «Чем трубы закрываются?» А он не знает. А ему и говорят: «Вьюшками, дурак». Вот обиделся, вот до чего. Насилу удержали. Уехать хотел.
– Да, правду-матку, значит, режут, – сказал я.
– Эх, и до чего хорошо слушать, – продолжал Василий. – Что выходит – ну-у. Вот ежели бы все бы так – ну и жисть была бы… А то, верно, никто и не знает правды-то, а живут. Все помалкивают, думают про себя. Но да ведь скажут, когда придет время. Всё скажут. Все узнают правду. Вот как в этой сейчас, в беседке вашей. И до того слушать интересно. И думаешь, что выйдет опосля, неизвестно. Передерутся все али что – не поймешь…
Я подъехал к дому. Только я вылез из тарантаса, как с горькими слезами меня обнял капельмейстер Миша Багровский. Молодой еще совсем человек.
Он, плача, приговаривал:
– Дорогой, милый, умираю, гибну. Моя-то Надечка, моя жена, которой я верил, изменяет мне! – И он мокрыми щеками прилипал ко мне, целуя меня. – Верно, верно, – говорил он затем. – Я не верил. А теперь вот они, – показал он на беседку, – всё объяснили. Всё верно. Всё правда. Чистая правда. Матка-правда. Пропал я. Как я страдаю! А с кем, с кем! Подумайте! С Куплером! Это ужасно… Ее косы завтра же я скальпирую. Завтра!..
– Миша, это же всё пьяные. Что же вы верите, – утешаю я. А сам думаю: «Должно быть, правда».
– Не беспокойтесь, – говорит Миша, падая на траву. – Не утешайте. Я не утоплюсь, не застрелюсь… А у тебя, прелестница, оборву косы… Погоди до завтра.
Вошел в дом. Коля Курин лежит там на
– Здравствуй, – говорит мне Коля. – Хорошо, что приехал. Черт-те что делается. Все, брат, перепились и переругались. Теперь, кажется, купаться ушли. Ленька и Павел пошли на реку с веревкой, чтобы не утопились.
– А ты что же, Коля, без панталон?
– Без штанов, брат. Крюшоном облили. А потом со всех сняли и спрятали, чтобы не уезжали. Ты представить себе не можешь, что идет. Это Юрий выдумал: суд. Всем правду-матку говорить. Не ходи в беседку, а то судить будут. Что говорят – слушать невозможно. Спрашивают черт-те что.
– А что же?
– Знаешь, так вежливо спрашивают, как на суде. «Скажите, – говорят, – господин Курин, к примеру, пожалуйста, честный вы человек, и не стрекулист, и не стрюцкий [7] ?» Ну, подумай, это же обидно. Конечно, твой этот знакомый, как его – забыл, ну, ученый-то – уехал, брат, сейчас же. Обиделся. Он человек идейный, умный, а они прямо лупят – стрекулист.
7
Стрюцкий (устар., прост.) – подлый, дрянной, презренный.
– А где же мой аквариум? – спросил я вошедшего слугу Калбанова.
– В беседке, – ответил Калбанов. – В нем крюшон разводят. А окуней голубых канадских ваших в реку пустили. Пускай, говорят, у нас разводятся. Икру пущают.
– Что же это делается, – говорю я Калбанову.
– Да-с, – отвечает Калбанов. – И не поймешь, что. Правду вводят. На той стороне реки целого барана жарят. Палку в него продели ну и на костре, значит, пекут. Меня послали за ромом. У него – это про вас говорят – есть ром. Велели принести. Поливать барана, говорят, ромом надо. Трубенталь велел. Народу много глядит. Ну, конечно, все выпивши. По реке хотят ехать в лодке, крутоплавание, узнать, куда река выведет.
– Это черт-те что, – говорит приятель Коля. – Утопятся.
– Ничего, – успокаивает Калбанов. – Народу много. Но только где же им проехать реку – застрянут в осоке. А в Некрасихе на мель сядут беспременно. Граф Трубенталь всем распоряжается. Он ведь моряк был, всё знает. Как и что.
– Он не граф, – говорю я. – И не моряк, а актер.
– Должно быть, граф, – говорит Калбанов. – Велел себя называть так. На станцию посылал за вином, так «граф» подписывался. Но ловко барана жарит. Он веселый, все за него.
– Где панталоны мои? – спрашивает приятель Коля.
– Да, – отвечает Калбанов. – Все сняли друг у друга, а куда девали – не знаю.
– И я не знаю, где. Без штанов-то комары одолевают. Как быть теперь? К вечеру заедят! Никому не выдержать…
Прошло много времени. Приятели мои, которые резали правду-матку в беседке моего сада, почти все умерли. Появились другие люди – серьезные, которые тоже резали правду-матку по всей России. И не стало у меня ни моего дома, ни беседки, ни моего дивного сада. И не слышу я соловья и свиста иволги. И не могу угостить друзей своих крюшоном с земляникой.