Только для голоса
Шрифт:
Сегодня ночью погода изменилась. Подул западный ветер и очень быстро разогнал тучи. Прежде чем приняться за письмо, я погуляла немного по саду. Все еще сильный ветер проникал под одежду. Бэк был в восторге, ему хотелось играть. С шишкой в зубах, он бежал рядом со мной. Как ни мало у меня сил, я все же сумела разок бросить ему шишку, она упала совсем недалеко, но Бэк все равно остался доволен. Выяснив, как самочувствие твоей розы, я отправилась поприветствовать орех и вишню, мои любимые деревья.
Помнишь, как ты смеялась надо мной, когда я ласково поглаживала ствол какого-нибудь дерева? «Что это ты делаешь? — удивлялась ты. — Я понимаю, будь это лошадь». Когда же я объясняла тебе, что прикасаться к дереву
У дерева все иначе. С того момента, как появляется на свет его росток, и до самой смерти дерево все время стоит недвижно на одном и том же месте. Своими корнями оно ближе всех к сердцу земли, ближе любого другого живого существа. А своей вершиной оно ближе всех к небу. Живительные соки текут под его корой снизу вверх и сверху вниз. Они растекаются по ветвям или, наоборот, стекают к корням в зависимости от дневного света. Дерево ждет дождя, ждет солнца, ожидает наступления нового времени года, а затем следующего, и так до самой смерти. Ничто из всего, что позволяет ему жить, не подвластно его воле. Оно существует, и все тут. Понимаешь теперь, почему так приятно бывает прикоснуться к нему? Из-за его прочности. Из-за его дыхания — глубокого, ровного, спокойного.
В Библии где-то говорится, что у Бога широкие ноздри. Может, это и не совсем почтительно, но всякий раз, когда я пыталась представить себе облик Божественного Существа, мне всегда рисовался в воображении дуб.
Возле дома, где я жила в детстве, рос дуб, он был такой могучий, что два человека с трудом могли обхватить его ствол. Уже в четыре или пять лет я любила приходить к нему. Я сидела под деревом и ощущала под собой влажность травы, свежий ветерок овевал волосы и лицо. Мне дышалось необыкновенно легко и свободно, и я понимала, что существует некий данный свыше порядок вещей и я тоже часть этой системы вместе со всем, что меня окружает. И хотя я совсем не разбираюсь в музыке, я чувствовала, как что-то поет во мне. Я не могла бы тебе точно сказать, что это была за музыка — ритурнель или какая-нибудь ария. Больше всего это походило на то, как если бы где-то совсем рядом с моим сердцем равномерно, ритмично и сильно дышали бы кузнечные мехи, и это дыхание ощущало все мое тело, мой мозг. Оно порождало очень яркий свет как бы двойной природы — свет сам по себе и в то же время сверкание музыки. Я была счастлива, что существую на этой земле, и кроме этого счастья ничто в мире не имело для меня никакого значения.
Тебе может показаться странным, даже невероятным, как ребенок мог ощущать что-либо подобное. К сожалению, мы привыкли считать детство периодом некой слепоты, неполноценности, а не временем, когда у человека особенно богатый внутренний мир. Однако стоит лишь внимательнее заглянуть в глаза новорожденному, чтобы понять — это именно так. Ты когда-нибудь пробовала? Попробуй, когда представится случай. Отбрось предрассудки и приметы и посмотри, понаблюдай за малышом. Какой у него взгляд? Пустой, бессмысленный? Или древний, невероятно углубленный, мудрый? Дети от природы обладают более широким дыханием; это мы, взрослые, утратив его, не умеем здраво относиться к миру. В четыре, пять лет я еще ничего не знала о религии, о Боге, обо всей этой путанице, которую
Знаешь, когда понадобилось решить, будешь ли ты посещать в школе уроки религии или нет, я долго пребывала в сомнении, как быть. С одной стороны, я помнила, каким катастрофическим было мое собственное столкновение с догмами, с другой — я была абсолютно уверена, что при обучении нужно думать больше о душе, чем о развитии ума.
Решение пришло само собой. В тот день, когда умер твой первый хомяк. Ты держала его в руках и в растерянности смотрела на меня. «Где он теперь?» — спросила ты, и я ответила тебе вопросом: «А ты как думаешь?» Помнишь, что ты сказала? «Он в двух местах. Немного тут, немного на небе». Мы похоронили его тогда с соблюдением небольшого ритуала. Стоя на коленях возле маленького холмика, ты произнесла как молитву: «Будь счастлив, Тони. Когда-нибудь увидимся».
Наверное, я никогда тебе не говорила об этом, но первые пять лет своей учебы я провела в школе у монахинь. В институте Святого Сердца. Это, поверь мне, обернулось довольно серьезным ущербом для моего умственного развития, и без того испытавшего уже немало.
В вестибюле школы монахини поместили и держали круглый год большие ясли. В хижине там находился маленький Иисус вместе с отцом и матерью, рядом с ними стояли вол и ослик, а вокруг высились горы, виднелось ущелье. Все это было из папье-маше, и обитало там только одно-единственное стадо овец. Каждая овечка обозначала какую-нибудь ученицу, и, в зависимости от поведения, ее либо переставляли ближе к хижине Иисуса, либо отодвигали подальше от нее.
Каждое утро, направляясь в классы, мы вынуждены были проходить мимо и отмечать, кто из нас где находится. По другую сторону хижины был глубокий обрыв, и именно туда сбрасывали заблудших овечек — самых плохих учениц; задние ножки овечек буквально висели над пропастью. От шести до десяти лет вся моя жизнь проходила в жестокой зависимости от того, куда переставляли мою овечку. Надо ли тебе пояснять, что она очень редко удалялась от края обрыва.
В глубине души я всем сердцем желала выполнять заповеди, которым меня учили. Стремилась, по-видимому, в силу естественного чувства конформизма, присущего детям, но не только поэтому. Я действительно была убеждена, что нужно быть доброй, нельзя лгать, нехорошо быть тщеславной. И тем не менее моя овечка всегда оставалась на самом краю пропасти. Почему? Из-за пустяков.
Когда я в слезах приходила к матери-настоятельнице и спрашивала, почему меня снова, в который уже раз, отодвинули подальше от Иисуса, она отвечала: «Потому что вчера у тебя был в волосах слишком большой бант… Потому что одна твоя подруга слышала, как ты, выйдя из школы, напевала песенку… Потому что ты не вымыла руки перед едой». Понимаешь? И тут мои провинности тоже были чисто внешними. Совершенно такими же, как те, в которых меня упрекала моя мать. То, чему нас учили, не было последовательным и логичным, нас учили конформизму.
Однажды, когда моя овечка оказалась у самого края обрыва, я не выдержала и разрыдалась. «Но я же люблю Иисуса!» — проговорила я. Тогда монахиня, стоявшая поблизости, знаешь что ответила мне? «А, так ты не только неряха, но еще и лгунья! Если б ты действительно любила Иисуса, в твоих тетрадях было бы гораздо больше порядка». И щелчком указательного пальца отправила мою овечку прямиком в пропасть.
После этого случая я не спала, наверное, месяца два. Стоило мне закрыть глаза, как я сразу же чувствовала, что матрац подо мной начинает пылать и какие-то жуткие голоса ехидно ухмыляются: «Ну подожди, теперь-то мы доберемся до тебя!» Разумеется, я никогда не рассказывала ни о чем родителям. Увидев, как я осунулась, какой стала нервной, моя мать заключила: «Девочка истощена», и я, не пикнув, покорно глотала ложку за ложкой живительный сироп.