Только для голоса
Шрифт:
Равнодушие тут ни при чем. Вопросы, о которых шла речь, были принципиальными. Действовать — или, вернее, не действовать, — именно этому научила меня моя мать. Ради того, чтобы меня любили, я должна избегать столкновений, притворяться иной, чем я есть на самом деле. Илария от природы обладала властной натурой. У нее было больше характера, и я опасалась открытой конфронтации с ней, боялась возразить ей. Если б я любила ее по-настоящему, то должна была бы держать ее в строгости, должна была заставлять ее что-то делать либо, напротив, не делать. Наверное, именно этого она и ждала от меня, наверное, именно в этом и нуждалась больше всего.
Кто знает, почему прописные истины доходят до сознания особенно трудно? Пойми я тогда, что главное свойство любви — сила, возможно,
Но как познать себя, если жизнь с ее непрерывным шумом безоглядно влечет тебя вперед? Лишь тот способен на такое, причем только однажды, в начале пути, кто наделен незаурядными качествами. А простых смертных, таких, как я, как твоя мама, ожидает судьба обыкновенной ветки или пластиковой бутылки. Кто-нибудь — а может, и просто ветер — вдруг швыряет тебя прямо в бурную реку, благодаря материалу, из какого ты сделана, ты не тонешь, а остаешься на плаву. И даже такой выход кажется тебе победой, и ты без раздумья несешься, летишь в том направлении, куда влечет тебя поток; правда, время от времени цепляешься за корни или камни и вынужденно останавливаешься; застреваешь ненадолго на одном месте, захлестываемая волной; потом вода поднимается, ты высвобождаешься и следуешь дальше. Если течение спокойное, держишься на поверхности, а если попадаешь в быструю струю, то погружаешься в пучину; тебе неведомо, куда несет тебя река, да ты никогда и не задавалась таким вопросом. Там, где течение медленное, тебе даже удается увидеть пейзаж, плотины, кустарники; ты различаешь не столько детали, сколько очертания, цвета, но ты движешься слишком быстро, чтобы рассмотреть подробности. По мере того как проходит время и мелькают километр за километром, плотины становятся все ниже, река расширяется, берега делаются более пологими. «Куда же это я плыву?» — спрашиваешь ты себя наконец, и тут перед тобой открывается море.
Большая часть моей жизни прошла именно так. Я не столько плыла, сколько барахталась в воде. Неловко, некрасиво и без всякого удовольствия; мне удавалось лишь держаться на поверхности.
Зачем пишу тебе все это? Что означают столь пространные и столь интимные откровения? Тебе, должно быть, уже порядком надоели мои писания, вздохнув, ты, наверное, пролистнула несколько страниц. К чему я клоню, видимо, спрашиваешь ты себя, куда стараюсь привести тебя? Это верно, я слишком распространяюсь, вместо того чтобы идти по главной дороге, частенько и охотно сворачиваю на скромные тропинки. Может показаться, будто я заблудилась. Скорее всего, однако, это вовсе не кажется, а так оно и есть на самом деле: я действительно заблудилась. Но только так и можно прийти к тому, к чему стремишься, — к цели.
Помнишь, как я учила тебя жарить блины? Когда подбрасываешь блин на сковородке, советовала я, надо думать о чем угодно, только не о том, куда он должен попасть. Будешь думать об этом, можешь не сомневаться, он обязательно свернется или шлепнется на горелку. Конечно, забавно, но именно отвлечение от главной цели и позволяет добраться до сути вещей, так сказать, достичь их сердца.
Ну а сейчас уже не сердце, а мой желудок берет слово. Ворчит, и он прав, потому что за разговорами о блинах и длительном путешествии по реке настало время ужина. Теперь я должна расстаться с тобой, но прежде шлю еще один ненавистный тебе поцелуй.
29 ноября
Вчерашний ветер оставил жертву, я обнаружила ее сегодня утром, когда отправилась на свою утреннюю прогулку по саду. Словно по подсказке моего ангела-хранителя, я не стала совершать кругосветное путешествие окрест дома, а направилась в самую глубину сада, туда, где когда-то стоял курятник, а теперь сваливают навоз.
Как раз когда я шла вдоль невысокой каменной ограды, отделяющей наш сад от имения Вальтера, я заметила на земле что-то темное. Возможно, то валялась шишка, но маловероятно, потому что это «что-то» слегка шевелилось. Я
Сейчас, когда пишу тебе, дрозд сидит рядом со мной на столе, я еще не давала ему поесть, потому что он слишком испуган. Его волнение передается и мне. Настороженный птичий взгляд смущает меня. Появись здесь сейчас фея, возникни она вдруг где-нибудь между холодильником и плитой, ослепив меня сказочным сиянием, знаешь, о чем бы я ее попросила? Я попросила бы у нее кольцо царя Соломона, этот волшебный талисман, который позволяет разговаривать с любым животным на свете. Тогда я могла бы сказать дрозду: «Не бойся, моя детка, я хоть и человеческое существо, но мною движут самые добрые чувства. Я вылечу тебя, накормлю, а когда поправишься, выпущу на волю».
Но вернемся к нам с тобой. Вчера мы расстались на кухне после моей прозаической притчи о блинах. Почти не сомневаюсь, она вызвала у тебя раздражение. В молодости всегда думают, будто высокие понятия требуют для их описания еще более высоких, громкозвучных слов.
Незадолго до отъезда ты положила мне под подушку письмо, в котором пыталась объяснить, что тебя беспокоит. Теперь, когда ты так далеко, могу признаться: кроме того, что тебе действительно плохо, я не поняла в нем больше ничего. Написано оно так сумбурно, расплывчато. Я же человек простой; время, в котором я жила, отличается от твоего: если вижу белое, то и говорю — белое, а вижу черное, говорю — черное.
Решение проблемы приходит обычно из повседневного жизненного опыта. От реального взгляда на вещи, а не от представления их такими, какими они, по чьему-то мнению, должны быть. В тот момент, когда начинаешь выбрасывать балласт, дабы освободиться от всего, что тебе не принадлежит, что приходит извне, считай, ты уже на правильном пути. У меня нередко складывалось впечатление, что книги, которые ты читаешь, не столько помогают тебе, сколько вводят в заблуждение и окутывают тебя неким черным ореолом — вроде того, что, спешно уплывая от опасности, выбрасывают позади себя каракатицы.
Еще до твоего окончательного решения уехать ты поставила меня перед выбором: или ты отправляешься на год за границу, или идешь на прием к психиатру. Моя реакция была определенной, помнишь? Можешь уезжать хоть на три года, сказала я тебе, но к психиатру не пойдешь ни за что; я бы не позволила тебе сделать это, даже если б ты сама пожелала оплатить визит. Ты была очень удивлена столь категорическим заявлением.
В сущности, предлагая альтернативу с психиатром, ты считала, будто предлагаешь наименьшее для меня зло. Хотя ты ни словом и не возразила, полагаю, все же подумала, будто я слишком стара, чтобы понять некоторые вещи, или недостаточно информирована. Однако ты ошибаешься. О Фрейде я слышала еще в детстве.
Один из братьев моего отца был врачом и, когда учился в Вене, близко познакомился с его теориями. Он был горячим поклонником Фрейда и всякий раз, приходя к нам обедать, пытался убедить моих родителей в эффективности его методов. «Ты никогда не заставишь меня поверить, что, если мне снятся спагетти, значит, я боюсь смерти, — негодовала моя мать. — Если мне снятся спагетти, это означает только одно: я голодна». Тщетны были дядины попытки объяснить, что ее строптивость происходит от желания отгородиться от очевидного — от собственного страха смерти, ибо спагетти есть не что иное, как подобие червей, а черви — это то, во что превратятся все. И тут, знаешь, как парировала моя мать? Помолчав немного, она заявила своим поставленным сопрано: «Ну хорошо, а если мне снятся макароны?»