Только для голоса
Шрифт:
На меня это предсказание произвело очень сильное впечатление. Жизнь моя до того времени казалась мне совершенно обыкновенной; были, конечно, трудности, но они выглядели незначительными, не столько горестями, сколько обычными для молодости неприятностями. Да и потом, когда я повзрослела, стала женой, матерью, наконец, вдовой и бабушкой, я никогда не выходила за рамки этой внешней обыденности. Единственным необычным событием, если можно так сказать, было трагическое исчезновение твоей матери.
И все же, если разобраться хорошенько, тот листок с зодиаками не лгал, за внешней вроде бы прочной и гладкой поверхностью, за повседневной
В монотонности марша на месте смерть твоей матери была подобна последнему удару. И без того скромное мое мнение о себе рухнуло в один миг. Если до сих пор, говорила я себе, я сделала шаг или два вперед, то теперь внезапно шагнула далеко назад и оказалась в самой нижней точке своего пути. В те дни мне представлялось, что не выдержу, казалось, все то немногое, что мне удалось понять до сих пор, перечеркнуто одним махом. К счастью, я не могла долго оставаться в состоянии отчаяния, жизнь с ее требованиями продолжалась.
И этой жизнью была ты: маленькая, беззащитная, никому не нужная на всем белом свете, ты заполнила этот молчаливый и печальный дом взрывами смеха и детскими слезами. Глядя на твою головку, едва видневшуюся над столом, когда ты сидела на диване, я, помнится, подумала, что не все еще кончено в этой жизни. И случай с непредсказуемым благородством дал мне еще одну возможность.
Случай. Как-то муж синьоры Морпурго объяснил мне, что в еврейском языке нет такого слова. Чтобы обозначить нечто, имеющее отношение к случайности, евреи вынуждены использовать другое слово — риск, а это арабское слово. Это смешно, тебе не кажется? Смешно, но и утешительно: там, где есть Бог, нет места не только случаю, но даже скромному слову для его обозначения. Все упорядочено, урегулировано свыше, все, что с тобой происходит, свершается потому, что имеет некий смысл. Я всегда завидовала людям, которые принимают такой взгляд на мир легко, без колебаний. Мне же при всей моей доброй воле так и не удавалось придерживаться его дольше двух дней: перед всем, что внушает ужас, перед несправедливостью я всегда отступала; вместо того чтобы оправдывать их с благодарностью, у меня всегда рождалось в душе горячее чувство протеста.
Теперь же спешу совершить одно поистине отважное деяние — послать тебе поцелуй. Как ты их ненавидишь, а? Они отскакивают от твоей коросты-кольчуги, словно теннисные мячики. Но это не имеет никакого значения. Нравится тебе или нет, я все равно шлю тебе поцелуй, и ты ничего не можешь поделать, потому что в это самое мгновение, легкий и просветленный, он уже летит над океаном.
Я устала. Перечитала все написанное с некоторой тревогой. Поймешь ли что-нибудь? Столько мыслей скопилось в моей голове, и, стремясь выбраться наружу, они толпятся там, подобно покупательницам перед открытием сезонной распродажи. Когда начинаю рассуждать, мне никак не удается найти какой-нибудь логический ход, какую-то нить, которая закономерно протянулась бы от начала до конца. Кто знает почему? Иногда думаю, оттого, что я никогда не училась в университете.
Я
Думаю, мои отношения со знаниями были именно такими. Твоя мама всегда упрекала меня за это. Когда мы с ней начинали спорить о чем-либо, я почти сразу же уступала. «Ты не владеешь диалектикой, — говорила она, — как все ограниченные люди, не умеешь последовательно защищать свое мнение».
И если тебя переполняет беспокойство, то твоя мама была напичкана идеологией. Я говорила, как правило, о вещах обыденных, а не из ряда вон выходящих, и это служило для нее основанием упрекать меня. Она называла меня реакционером, человеком, страдающим буржуазными предрассудками. С ее точки зрения, я была богата, а раз так, значит, любила излишества и роскошь и, естественно, была склонна ко злу.
И по тому, как она смотрела иногда на меня, могу с уверенностью сказать, что, попади я в суд, возглавляемый ею, она непременно приговорила бы меня к смертной казни. Послушать ее, так я не имела права жить на небольшой вилле, окруженной садом, а должна была обитать в лачуге или в жалкой квартирке на окраине. Эта моя вина усугублялась еще и тем, что мне досталась в наследство небольшая рента, позволявшая жить безбедно нам обеим. Чтобы не совершать ошибок, которые допустили мои родители, я интересовалась тем, что она говорит, или по крайней мере пыталась это делать. Я никогда не смеялась над ней и ни разу не дала понять, сколь чужда мне какая бы то ни было тоталитарная идея, но она, по-видимому, все же догадывалась о моем неприятии некоторых ее высказываний.
Илария училась в Падуанском университете. Она прекрасно могла бы окончить университет и в Триесте, но была слишком нетерпимой и не хотела жить вместе со мной. Каждый раз, когда я говорила по телефону, что хочу приехать проведать ее, она отвечала враждебным молчанием. Ее учеба тянулась очень долго, я не знала, с кем она делит квартиру, а она сама так и не пожелала сказать мне что-либо об этом. Зная ее неуравновешенность, я была обеспокоена. Совсем недавно прошли майские волнения во Франции, молодежь захватывала университеты, студенческое движение нарастало.
Слушая ее скупые ответы по телефону, я понимала, что уже не в силах уследить за ней, она неизменно была чем-то увлечена, чем-то горела, и это «что-то» беспрестанно менялось. Покорно исполняя роль матери, я пыталась понять ее, но это оказалось очень нелегким делом: у нее все проявлялось как-то конвульсивно, неопределенно, слишком много носилось новых идей, чересчур много было безапелляционных концепций. Вместо того чтобы высказывать свои собственные мысли, Илария повторяла один новый лозунг за другим. Я беспокоилась за ее психическое состояние. Ощущение причастности к группе, абсолютные догмы которой она разделяла, усиливало свойственное ей от природы высокомерие, и это тревожило меня.