Только один человек
Шрифт:
— Спасибо, не хочу.
— Как так не хочешь! Это тебе на жареные каштаны и свечи. На, бери.
Стыд не позволил Бесаме взять деньги, он даже прикрыл глаза от смущения, и старик сам опустил их ему в карман.
— Но ведь я не пас ни одной вашей овцы...
— Вот эта флейта и будет моей овцой, — сказал старик. — А музыка — это тот воздух, которым ты должен ее питать...
— А где же кормить ее...
— Там, у себя в комнате.
— А если я буду играть плохо, вам от этого беспокойство...
— Воздух флейте так или иначе нужен. Опустись на одно колено.
Старик обмотал лоб и затылок Бесаме прохладным куском черного бархата, завязал его у виска и поправил спадавшие с одного бока на плечо концы небольшого банта.
— У нас, Бесаме, владеющие разными инструментами музыканты носят различные головные уборы; вам, играющим на флейте, положен вот такой головной убор. Тебе нравится?
Бесаме вдруг благоговейно прильнул сомкнутыми губами к его великолепно изваянной могучей, многострадальной руке, коснувшись ее таким нежным лобзанием, каким касаются флейты, начиная играть, и Великий Маэстро Христобальд де Рохас, ощутив всей поверхностью кисти его очень горячие, очень сиротские слезы, с подкатившей к сердцу терпкой нежностью возложил на голову своего ученика вторую руку, ту руку, ту великую руку, которая заставила нашего Бесаме, нашего маленького Каро, снова и снова ощущать себя раздавленным
— Самая великая госпожа Мария, самая милостивая синьора, спасибо вам, очень большое спасибо за то, что вы привели меня сюда, в этот город.
Как мы уже неоднократно твердили, по сравнению с самой судьбой Афредерик Я-с был не более как капля в море.
Не вообразите себе, что на этом сия история полностью завершилась, — ох, сдается мне, мы не дошли и до половины, а похоже, будто все и закончилось, не правда ли?
Чего же нам еще, казалось бы, желать! Мальчик-сиротка в отличие от Карменситы стал на правильный путь, достиг даже всеобщего признания, ибо в любом уголке земли даже самый распоследний подонок и проходимец и тот любит музыку — правда, только чужую, своей у него нет, — так что нам проще простого было бы закончить свое повествование, поведав вкратце, что: «Бесаме Каро отличился благодаря своему прилежанию в занятиях, стал известным музыкантом, обвенчался с подросшей Рамоной, старик перед смертью передал ему большую Белую Консерваторию и маленькую дирижерскую палочку из слоновой кости, на выступлениях Бесаме зал чуть не рушился от аплодисментов, в семье росли чудесные детки — двое мальчиков и девчурка, а в небе чирикали птахи». Но нет, не случилось всего этого, разлюбезные вы мои, а наплети вам Афредерик Я-с неправду, он после этого в зеркало не мог бы на себя взглянуть со стыда. А на что бы он тогда был годен? Ведь прежде чем копаться в чужой душе, каждый из нас должен во всякий миг до конца познать самого себя. Да-а, так-то вот. А наш Бесаме претерпел, как говорится, немало злоключений в крохотном городке Алькарасе.
В просторных светлых покоях Великого Старца, сидя за длинным столом на почтительном расстоянии друг от друга, мирно завтракали сам Великий Старец, едва осмеливающийся дышать Бесаме и Утренняя Рамона; затем Бесаме повязывал наискось через висок черный бархатный плат и, затаив робость, шел к величественному белому зданию, где его строго принимал добрый знаток своего дела знаменитый флейтист маэстро Карлос Сеговия с косым шрамом через все лицо. Бесаме благоговейно подносил к устам свой музыкальный инструмент с пока еще глубоко спящим внутри него волшебником и легким поцелуем передавал ему свое дыхание, со всем усердием следуя советам и наставлениям Карлоса Сеговии и всеми силами тщась расшевелить спящего волшебника, но нет, ох, господи, нет, никак не удавалось хотя бы разок его пошелохнуть — флейта издавала сиплые, шероховатые, испещренные занозами звуки, так что потаенно чувствительное нутро маэстро Карлоса будто сплошь остекленевало и по этому стеклу беспардонно, с визгливым скрежетом корябали острым ножом, и хотя вся кожа у маэстро вставала дыбом, он угрюмо сносил все и учил. Чему? А музыке.
По вечерам Бесаме в задумчивости жевал свой ужин, а Рамона Сумерек пощипывала красивенькое печенье. А на пятый день, когда Христобальд де Рохас торопливо вышел из столовой навстречу какому-то гостю, девочка, поковыривая вилкой хлеб, отважилась:
— Тебя... как зовут?
— Бесаме... а вас?
— А меня Рамона.
Вострепетание, о-ох!..
Почти все маэстро в консерватории были хорошие: по теории — деловито-решительный бородач; по сольфеджио — ясноглазый, будто весь просвеченный насквозь нежными, стройными звуками старикан, упиравшийся в клавесин строгими, как сам закон, пальцами; овеянный глубокой таинственностью, отрешенно-туманноглазый, возвышенно надломленный и какой-то непостижимо праведный преподаватель гармонии; златоустый мэтр по музыкальной литературе, благодаря которому Бесаме вкратце узнал об исполненной тягот жизни великих и величайших музыкантов... Учитель поет хором с пятьюдесятью шестью ушами — в хоре двадцать восемь учеников... Единственный, с кем никак не мог свыкнуться Бесаме, был гисторист Картузо Бабилония, тайный обожатель разорителя родной Испании — Наполеона Бонапарта. На оборотной стороне висевшего в его спальне большого портрета общепризнанного прародителя герцога Альбы хоронилась воодушевляющая душу Картузо картина с изображением грузно осевшего на коне Наполеона, лицезрением коей сей гисторист ежевечерне наслаждался, отвернув несравненновзиравшего герцога Альбу носом к стене, хотя Бонапарт, прямо скажем, весьма мало походил на джигита. А чуть свет поутру потайной Картузо прежде всяких дел поспешно переворачивал картину снова на ту сторону, с которой недовольно взирал на мир герцог с прилипшей к губам желтой известковой крошкой.
Таково бывало тревожное пробуждение Бабилония, тогда как Бесаме Каро радостно открывал по утрам глаза в благодатных покоях Великого Маэстро, потому что на диване ожидал его нежного прикосновения тот самый сухой, вытянутый в длину инструмент — его флейта, в которой уже однажды как будто чуть-чуть шевельнулся, пробудившись от своего совершенно беспробудного сна, волшебник, и хотя Бесаме было пожаловано милостивое разрешение играть в своей комнате в любое время, он, чуть забрезжит рассвет, осторожно брал в руки флейту и направлялся сквозь воздух, которым так приятно дышалось, поначалу к окраине Алькараса, где, ободренные утренней зорькой, бойко свиристели переметнувшиеся сюда, в этот город, но все равно
Вот этот-то самый Картузо Бабилония прицепился к нашему Бесаме Каро не хуже Афредерика, но только на совсем другой манер — как самый ярый ненавистник, и все из-за того, что Бесаме ни на йоту не почитал приснопамятного Наполеона, да что там почитал — его бросало в дрожь при одном упоминании имени Бонапарта.
А началось все так.
— Кто из вас что слышал о Наполеоне, молодые люди? Это верно, что он допустил большую ошибку, напав без предупреждения на нашу возлюбленную, нашу сладостную Испанию, однако он и в самых плохих своих делах оставался истинным гением, да и притом кто же из нас не допускал ошибок? Ну-с, кто может что-нибудь сказать? — И он в упор наставил свой палец банщика на Бесаме.
— В дни молодости моего деда, — поднялся Бесаме Каро, — какому-то пьяному часовому завоевателей случилось, как говорят, ненароком поджечь доверенный ему склад, а он свалил все на наших сельчан.
— Но при чем же тут Бонапарт?
— Наполеон, едучи мимо, выслушал объяснения часового и отдал приказ выстроить в ряд всех мужчин села и каждого третьего взять на штык.
— Ну, а тебе-то что?
— Мой дед стоял двадцать четвертым, герр [46] Картузо.
46
Поскольку ученики не могли называть гисторика «маэстро», Картузо настойчиво требовал, чтобы они обращались к нему, как к титулованным особам в различных странах.
— Но ведь ты сказал — каждого третьего?
— Каждый третий падает и на двадцать четвертого, сэр.
— Нет! — категорически отрезал гисторик. — Двадцать четыре делится на восемь.
— И на три, сенсей.
— Восемь нельзя разделить на три.
— Но три можно помножить на восемь, Картузо Федотыч.
Поразмыслив над чем-то, гисторик спросил:
— Где же ты выучил эту математику?
— Я пас чужих овец, милорд.
— Ну, так оно или эдак, — пришел в раздражение Картузо Бабилония, — у нас здесь не экзамен по математике; я выставляю вам неудовлетворительно по гистории.
— Почему, сударь?
— Это не твое дело. А ну, следующий...
Эх, Карменсита! Сколько бы раз тебя вышибали из школы, когда б ты была отдана учиться... Взяли бы тебя за руки папа и мама и повели бы постигать тонкости знания; и дали бы тебе твои родители с собою завтрак в красиво сплетенной корзиночке: хлеб, сыр, апельсин и персик. Только были ли у тебя родители? Заложила бы ты свои шаловливые ручонки в карманы фартучка, вышитые пестрыми бабочками, и на переменке застучала бы по плитняку туфельками, хотя не знаю, имелись ли они у тебя? Ох уж этот распротофантаст Афредерик Я-с — вместо плитняка заставил стучать обувь, но это еще что, мы можем вместо смычка провести по струнам сигаретой, хотя кто его ведает, что из этого выйдет. Надо бы вам было все-таки поучиться, Кармен. Ведь это было бы просто замечательно! Стали бы вы образованной, всеми уважаемой особой, и у вас, склоняющей свои огромные глаза над письменным столом, ходили бы в поклонниках одни только ученые, и объяснялись бы они вам в любви блестяще построенными, на славу правильными фразами, в которых грамматика властвовала бы над любовью, хотя, впрочем, что может быть на свете лучше грамматики, кроме физикохимиоматематики, только не знаю, были ли и они? Я, кажись, несколько отклонился от своей линии, хотя нет, нет, ведь фантасту-перефантасту все позволительно, кроме, разумеется, нецензурных выражений, которых ты-то, Кармен, вдоволь наслушалась, да притом скроенных вопреки всякой грамматике. А коли бы ты стала, Кармен, ученой дамой, то была бы гордостью всех цыган. Хотя бес его знает, была ли бы? И все ж таки как бы здорово это было, если бы ты прославила себя многоученостью, а ты возьми да прославь себя совсем другим! Или же ты могла бы стать, ну, скажем, образцовой хозяйкой, и тогда никто бы не ущипнул тебя исподтишка в уличной потасовке, стала бы ты славной хозяйкой, никто не помешал бы тебе сварить отличный бульон, и пускала бы ты слезу из своих прекрасных глаз, разве что только нарезая лук, а потом бы ты добавила в кипящий бульон тщательно перемытую зелень — кориандр и базилик, — а под самый конец — агзеванской соли по вкусу, ну а уж там разложила бы на столе по обе стороны от тарелок серебряные ножи-вилки; но ты, рецидивистка, носила в потайном кармане платья совсем особого рода нож!