Только один человек
Шрифт:
Тахо было не видать, это, несомненно, сей отрок сковал под водой ноги Бесаме, набрав, очевидно, побольше воздуха в легкие, прежде чем нырнуть. А теперь Бесаме беспощадно избивали, зверски колотя его по голове и по ошеломленному, растерянному лицу, которое все уже было в кровоподтеках и ссадинах; его хватали за глотку, лягали в адамово яблоко, вырвали ему клок мяса на боку. Потрясенный ужасом, избитый, покалеченный, нахлебавшийся воды, он с мольбой и упованием вскинул глаза на чугунного Рексача, который как раз в это время, оказывается, орал: «Жмите посильнее, топите его, никто не будет жаловаться, за этого босяка некому заступиться — этот собачий сын беспризорник!» Тут, надломившись духом, Бесаме со всей горечью почувствовал свое сиротское одиночество; все внутри его кричало о бедности, неприкаянности и беззащитности, тогда как снаружи его били-колотили, всячески терзали, и при этом слышалось: «А ты не переставай играть, шпендрик, не то все кости переломаю! Улыбайтесь, пошире улыбайтесь, мои голубочки» А этого Франсиско, это г... в проруби, что-то вдруг окончательно взбесило, и он, идиот непонятливый, чересчур неистово впился зубами в плечо Бесаме, который от нестерпимой боли весь конвульсивно дернулся, и у него мигом освободились ноги — из воды с ревом вынырнул Тахо, из широких ноздрей которого ручьем лилась кровь, а Бесаме уже со всего маху опустил кулак
— Куда прикажете отнести этот прутик, монсеньор?
Ну и благословенная же все-таки штука этот профессионализм... Несмотря на безграничную ярость и беспредельную ненависть, Рексач не мог оценить достоинств Бесаме — да, парень годился для настоящего ватерполо.
Бесаме держал дубинку высоко над головой, вероятно, оберегая ее от мокроты, и в главном мускуле этой его поднятой руки угнездился не то что какой-то там мышонок или даже, например, мышь — там засела довольно-таки крупная крыса.
Маячивший туда-сюда по краю бассейна Ригоберто Даниэль Жустинио Рексач попридержал шаг, видать, о чем-то призадумавшись, а затем сказал:
— Ты переводишься с завтрашнего дня в группу взрослых, Каро. Будешь иметь в месяц триста песо.
Ты видишь, шалая Кармен, как отошел Афредерик, Афредерик Я-с, от избранного им безо всякого давления извне жанра? Надо бы как-то исправить этот промах. Хотя мы наплели уже и так немало всякой ахинеи, и все-таки склоните к нам благосклонно свой почтенный слух: улитка прыгает, слон летает, флейта покрылась плесенью, рыба воет, а волк вяжет чулок... Ну, кажись, мы все-таки кое-что подправили, не так ли, а? — я имею в виду жанр. А странная все-таки штука жизнь, и непосредственно на земле, и немного, сантиметров эдак на сто восемьдесят повыше — там, где каждый из нас носит свою дражайшую главу, в коей каких только гопмыслей не рождается, а для всего этого надобна, бесценные вы мои, бумага, во всяком случае Афредерику.
А Бесаме в бумаге ни чуточки не нуждался — ведь она намокает в воде. Хотя он только и делал, что болтался в воде — этом неиссякаемом кладезе всяческой премудрости исполненного глубочайшего смысла ватерполо — ать-два, ать-два, — но время шло, и наш Бесаме, уже будучи в группе взрослых, которая состояла из восстановленных самых различных профессий и мастей, все лучше и лучше вникал в новые и новейшие секреты Величайшего Поло; скудный арсенал ранее постигнутых приемов — аз-буки — здесь, среди этих поистине восстановленных, походил на младенческий лепет — «агу», если, скажем, сравнить его с словоизвержениями речистого оратора, который беспрерывно разглагольствует в течение семи-восьми часов. У сражающихся зубами был и свой собственный фершал, который осторожно накладывал целительный бальзам на драгоценные части тела надменных восстановленных, и Бесаме доставляло какое-то неизъяснимое, каменное удовольствие видеть на чужом теле плоды своих рук. Тяготило одно только то, что после жесточайших сражений они должны были на суше вести друг с другом учтивейшую беседу, храня на физиономиях наилюбезнейшее
Особое, как говорится, внимание Бесаме теперь уделял мощному удару по воротам, так как Рексач — здесь все его звали дядюшкой, а сам он обращался к восстановленным не иначе, как «братец», — ясно и отчетливо заявил в то время, когда Бесаме принимал присягу: «Каждый автор трех забитых в официальном соревновании голов получит в качестве гонорара право совершенно бесплатного входа в дом, что стоит в конце улицы Рикардо; два гола — полцены, один — полная стоимость, а ни одного — пять дней без жареного мяса, вот так-то, братцы». Но публичными состязаниями пока что и не пахло, иэ-эх...
Мяч, брошенный рукою Бесаме, летел с таким ураганным воем, что — уух! — и не говорите, просто не дай бог ни нашему, ни вашему врагу... Однажды мяч — ненароком — попал в кряжистого здоровяка вратаря, так после того как его отходили, он обнаружил на своем низеньком лбу целых восемь швов. В тогдашнем ватерполо игра шла не на минуты, а до восьмикратного взятия ворот противника. Хорошее слово игра, не правда ли? На состязаниях ватерполисты поочередно сменялись в воротах после каждого забитого мяча, так что забить желанный гол мог каждый, хватило бы только силы. У каждого из них на чисто выбритой голове черной, как деготь, краской была выведена какая-нибудь цифра — номер четыре, пять, шесть или, если хотите, три...
На улице все их остерегались. Однажды они учинили промеж себя такой мордобой при дележке наполеона [54] , что оказавшийся поблизости разбойник, у которого отняли возлюбленную, так драпанул, что шлепал себя на бегу пятками по затылку. Требовалось сполна восстанавливать огромный расход сил, и восстановленные всему предпочитали не вполне прожаренную на огне коровью печень, выражаясь нежнее — печенку.
Даже один из сильнейших ватерполистов, братец Бернардо, отличавшийся среди восстановленных своей особой выносливостью, способный продержаться на плаву любое потребное время, однажды ревмя ревел, скрючившись в три дуги у себя на постели. Вот где встревожился наш дядюшка Рексач:
54
Существует и лакомство! (Прим. авт.)
— Что такое, что с тобой было?
— Сегодня мяса не было, — всхлипнул братец Бернардо.
— А что же было?
— Только овощное было.
— Как это, одно овощное было?
— Не знаю, одно овощное было, кхик!
— Следовало заказать мясное; что, повара не было?
— Да, повара не было...
— Что же с этим сукиным сыном было?
— Откуда мне знать, что было?
— Вот курва! [55] — заметил Рексач и добавил: — Не плачь, браток, перестань, потерпи до завтра, я велю, чтоб тебе дали три порции.
55
Плохое слово (Прим. авт.)
— А что мне делать до завтра?
— Чеши яй.., брательник!
Иной раз Рексач приводил плюгавого музыканта с завязанными глазами: «Переступи, таак, хорошо... шагай, шагай, — подталкивал он его, — воот, стань вот здесь и пиликай». Не будь у плюгавого музыканта на глазах повязки, он, наверное, упал бы в обморок, такие котята, щенки, белки, мышата, зайчишки, червяки, поросята засели в могучих телах восстановленных.
«А ну, братцы, наставьте уши, это Мендхельсон. Видите, какая благородная, патриотическая музыка. Такими должны быть и ваши морды, мои кровинушки...»
Так или эдак, наконец-таки настааал великий день официальной потасовки — в город на соревнование пожаловали тэруэльские ватерполисты. Оо-х, три гола! — улица Рикардо!! В тогдашнем ватерполо состязались друг с другом две пятерки. Бесаме ввели в команду запасным игроком, ему заново тщательно обрили голову с чуть колыхавшейся свежей порослью, и признанный каллиграф нарисовал у него на макушке начальную букву города Алькараса — «А» и рядом с ней номер шесть. Зал встретил ватерполистов овациями, в инкрустированном серебром кресле восседал-рассиживался сам великий герцог Лопес де Моралес. Какой-то буйно-праздничный подъем свирепствовал в бассейновых пределах, горнисты во все легкие наяривали на гремящих трубах что-то весьма и весьма лихое. Восстановленные в полной готовности выстроились у самого водного окоема. Бесаме с робкой почтительностью оглядывал разухабисто настроенную публику, когда зал сотрясли неистовые вопли и аплодисменты — это пожаловал лучший ученик Рексача. Долговолосый малый там же разделся, бросив одежду на вытянутые руки двух сопровождающих, и стал в ряды алькарасских избранников. Какой здравомыслящий человек посмел бы обрить ему голову и написать нумер! В тэруэльской команде тоже был один такой, без нумера и косматый, но только на груди у него был раздраконен какой-то пейзаж. При появлении главного судьи оркестранты грянули что-то особо бравурное, но музыку покрыли овации. Судья был в лоснящемся фраке, на шее у него сверкала искусственная бабочка, а голову украшала внушительная судейская шляпа. Он торжественно предстал перед стоящими в одном исподнем восстановленными, которые, следуя доброму обычаю, должны были публично принести присягу. Первый говорил судья: «Шпагой великого герцога клянемся...», «Клянемся немся, емся, ся», — гудели вподхват мощные голоса восстановленных, весь зал, вкупе с герцогом, стоял, — «что в братском состязании будем честными...», «честными, ными, ими», «правдивыми и безупречными...», «и безупречными, упречными, речными», «и друг друга как над водой, так и в воде будем любить...», «будем любить, бить, бить...» Аплодисменты вновь сотрясли зал, а затем по знаку того же судьи ватерполисты сошлись лицом к лицу и, по давнему баскскому обычаю, поцеловали друг друга в плечо; и тут наш Бесаме чуть было не взвизгнул: запасной тэруэльцев Т-шестой, незаметно для окружающих, но притом довольно больно укусил его в плечо — не ждал этого Бесаме, а то разве удивил бы его какой-то укус? А долговолосые меж тем сторожко, на цыпочках, направились друг к другу, затем медленной медленно пригнулись, молниеносно соприкоснулись кончиками указательных пальцев, будто бы пробуя раскаленный утюг, и тут же отпрянули в разные стороны, словно бы обжегшись. Рубец бывшей пятнадцатипудовой свиньи по жребию достался тэруэльцам, и их тренер, весь расплывшись от счастья, довольно проурчал себе под нос: «Ух, мамочка родная! Теперь ...я всех невест в вашем роду...» Рексач тоже как следует загнул, но в другом духе, а напоследок напутствовал своих: «Не забывайте про Мендхельсона!»