Только одна пуля
Шрифт:
— Я не должен был… — начал было Сухарев, но она перебила:
— Зачем вы? Во всем виновата память. Только забвением можно освободиться от этой боли.
— Это я так бестактно разбередил вас… Но вам в самом деле лучше?
— Все хорошо, это пройдет. Долго это было?
— Ну минуту, не больше.
— Спасибо вам. И простите меня, верно, я произвела на вас самое отталкивающее впечатление. Я вдруг увидела… о чем это я? что я увидела? — она торопилась, перескакивала, возвращалась, желая излиться, странная для Сухарева болтливость вдруг снова обнаружилась в ней, он предложил было еще таблетку, но Рита и слушать не хотела. — Так о чем же я? — продолжала она. — Это так нахлынуло… ах да, о памяти. Мы предаем их забвением. Я измельчала, мы измельчали, они измельчали, мы предаем их ради квартир, гарнитуров… А ведь я лишь тогда и жила, те три сандомирских месяца, под бомбежками — но с ним, в сыром блиндаже — но с ним, на соломе, под мокрой шинелью — но с ним. Я, кажется, рассказывала
— Рита, не надо, умоляю вас, — говорил Иван Сухарев, беря ее за руку. — Не надо больше вспоминать и волноваться, вам будет вред от этого.
— Мне? Что вы там бормочете? — она лихорадочно засмеялась. — Да мы сейчас еще сообразим на двоих. Ведь вы мой друг, правда? Просто я вам еще не все объяснила, а должна. Как о чем? Обо всем. Мы больны нашей памятью. Я вдруг увидела его лицо, это был он, Володя, и он смотрел на меня с укоризной. Я видела его отчетливо и близко, как вижу вас сейчас, и он укоряет, я испугалась: за что? разве я оказалась недостойной? Нет, нет, — задвигалась она на диване, видя, что он порывается ее остановить. — Дайте мне высказать, так надо, у меня сейчас прозрение, я все так отчетливо вижу и во все проникаю. Вам не ярок этот свет? Можно задернуть портьеру, к нам уже никто не придет. Но как бы вам лучше? У нас получился день поминовения, сколько нового мы узнали, я понятно говорю? Но я скажу, все-таки больше всех знают о войне вдовы и сироты-матери. Они и пороха не нюхали, а война сильнее всего по ним ударила. С нами боль: и наша, и их, потому что они уже не чувствуют своей боли, передав ее нам. Прилетела черная пуля, прямо в шею, кожа синюшного цвета. Эта пуля все время летела вдоль моей жизни, и она убила мои воспоминания, вам это понятно? Не надо пояснять? А теперь он отдалился от меня на двадцать пять световых лет, но светится все ярче, мне страшно подумать, неужто он погаснет, как только меня не станет? И наша боль только с нами. Кто помнит теперь Володю? Верно, вы есть единственный человек, кто еще не забыл его. Кто знает о том, что он был, хотел сына, мечтал открыть закон, кто страждет знать о том? Выведена формула: мы их не забудем! Но отчего же она так безлична, суха…
Их роли переменились. Теперь уже он должен был передать ей свою силу и мудрость. И Сухарев перебил воодушевленно:
— Вы не правы, Рита, нет! У каждого живого своя память, она нетленна. Каждый помнит своего Володю, из этого и складывается формула: мы не забудем… формулы обязаны быть лаконичными, им не дана способность детализации. Вы очень точно сказали о пуле, которая летит. Пуля в нашей памяти — у каждого своя. Но есть и общая пуля — у всего народа, это наша народная память. И эта память, память о войне, навсегда останется в народе, как шестьсот лет спустя мы помним Куликовскую битву или сто шестьдесят лет ни на день не забывали о войне двенадцатого года. И после нас Володя не сгинет в дыре забвения, он сделается крупинкой народной памяти. Их пало двадцать миллионов, и он — всего-навсего одна двадцатимиллионная крупинка, но он есть, и будет всегда. Его воскресит наша память. — Сухарев говорил, и мысль его сияла, он был готов продолжать еще и еще, но Рита прервала его.
— Лучи памяти, — молвила она с болью. — Сколь же ярок их проблеск. Но скажите мне: кто знает о том, что знали мы?
— Нет, Рита, нет, нет и четвертый раз нет! — строевым голосом отвечал он, прикасаясь к ней рукой. — Нашего с вами Володю, уверен, многие помнят: капитан Лопатин, Апасов, лейтенант Батюшков, Дима Ромашов, сержант Васьковский, Слепцов, Абраменко, Чехонин. Их не надо понуждать к воспоминаниям, они сами вспомнят. Готов ответить за то правой рукой, ведь мы иногда встречаемся на перепутьях жизни. Что делать: смертность на земле стопроцентная. В мире много шикарных могил, золото по мрамору, пантеоны, саркофаги. Возносятся медные монументы, впрочем, иногда их ниспровергают. И есть простые солдатские обелиски. Но выше всего энергия памяти. Одному для остроты печали потребен величественный мемориал на сто метров, да еще чтобы печаль его возникала под музыку, другому достанет единой палочки с безымянной дощечкой на затерянном косогоре. Чья смерть славнее? Под золотым мрамором или фанерным обелиском? Моя память не нуждается в допингах. Пусть даже кто-то забудет. Но не мы! Я скажу вам: есть память двух и есть память всех, — заключил он сияющей мыслью.
Она благодарно улыбнулась:
— Спасибо вам, я вам верю. Но в самом деле, довольно об этом, мы начинаем погрязать в наших погружениях. Сейчас я приведу себя в порядок, а вам сварю свежий кофе… Но вы точно не сердитесь на меня?
52
Таблетка, по-видимому, начала свое благотворное действие. Рита говорила гораздо спокойнее и уже не скакала мыслями. Решительно привела в порядок раскиданные предметы, скрылась в ванной, предварительно
Подушка тоже была с японским орнаментом. Маргарита Александровна красиво расположилась на диване, вдавив локоток в абстрактный квадрат орнамента, и улыбнулась Сухареву.
— Продолжим наши интеллектуальные диалоги? — спросила она, зазывая его улыбкой.
— Чертова пуля, — с готовностью отозвался Иван Данилович, поддаваясь на эту уловку. — Мушкет появился в пятнадцатом веке, пять секунд назад по геологическим часам. Пулемет «максим» — в девятьсот втором году, по сути, он наш современник. Но они продолжают стрелять, они никак не могут остановиться. Пишут трактаты, провозглашают доктрины: дайте им право на выстрел… Смотрите, встретились два человека: и оба занимаются побежденными. Да, своей победой мы доказали, что зло не всесильно, но иногда мне кажется, что побежденные извлекли более важные уроки из своего поражения. Тезис о неизбежности войн опровергнут, но мира нет. Уголек все время тлеет по планете, вспыхивая то тут, то там прямым огнем. Неужто война в самом деле сидит в человеческой природе? Вот бы докопаться до сути… Все говорят о мире, а ядерный потенциал растет как на дрожжах. Я где-то читал: число целей, достигаемых ракетами, через два года увеличится в три раза, это уже геометрическая прогрессия. Болезнь опережает диагноз. А ведь решать проблему все равно придется. И теперь решать, пока живо поколение участников войны, знающих ее ужасы. Если придут к власти не нюхавшие пороха, им будет труднее договориться. Чего доброго, еще захотят попробовать: а как это будет выглядеть? Человечество живет не по карману, транжиря свой труд на производство смерти. От обороны к самоубийству. Разрядка необходима всем: молодым и старым, мужчинам и женщинам, министрам и студентам, солдатам и детям, мир устает от того напряжения, в котором он существует. И все это настолько очевидно — до удивления. Зато защитники этой морали утверждают: наука уничтожила войну… — Иван Данилович увлекся планетарным монологом, выставив перед собой руку, словно в той руке был зажат микрофон, озвучивающий землю.
Но информационные каналы в этот час не работали. Да и день был неприсутственный. Одна Маргарита прилежно слушала своего собеседника, но мысль ее скользила по касательной.
— Я слабая, одинокая женщина, — откликнулась она печально, — и ничего не понимаю в ваших войнах, я способна лишь страдать от них. Но я знаю одно: война возникает из пещерной морали, разве это не ясно? Вот вы поминали о дубинке. Пещера на пещеру — с той поры и пошло. Это же котел кипящий…
Он удивился непроизвольно:
— Какая мораль может быть в пещере?
— Пещерная, разумеется, — она пожала плечами, дивясь его неразумению.
Иван Данилович был искренне заинтригован.
— А что в котле кипит? — продолжал допытываться он.
— Разве вам неведомо? Смола. Это уж потом все эти трактаты и тезисы, доктрины и постулаты. Надо же прикрыть эту пещеру, эту вонючую смолокурню, вот оно и пошло, но суть осталась той же. Память пещеры оказалась не менее устойчивой, чем память добра, и еще неизвестно, какая память окажется крепче, человечество еще не сделало окончательного выбора, ведь это так сладостно — дубинкой махать! Для этого ума не надо. «Если бы народы знали, из-за чего мы воюем, никогда не удалось бы устроить хоть одну приличную войну». Это не я придумала, а Фридрих II, он-то разбирался в этой кухне получше нас с вами. У каждой нации обнаруживается враг номер один, они с завидным постоянством меняют лишь врагов, но не номера. Точно так же и с фашизмом, до корней которого вы мечтаете докопаться: трусость, агрессивность, классовый империализм, душевная апатия народа — все высокие слова, а на деле-то это пещера, пещера. Тут уж точно, в любой системе координат — везде пещера… Таков мой иск к войне.
Сухарев поймал себя на том, что он морщится, негодует, любуется — и все это одновременно. Любуется ее вновь порозовевшим лицом, переменчивостью глаз и губ. А морщится и негодует он от ее слов: это же все ненаучно, доморощенно. И вообще, ради чего это мы все о высоких материях? — радостно удивился он.
А вслух неожиданно для себя самого сказал:
— Непременно включу ваш тезис в новое издание со ссылкой.
Она улыбнулась ему поощряюще:
— Дарю без ссылки. Разверните его на сто страниц ученого текста, а мне за них…
— По рукам. А пока до гонорара не дошло, разрешите презентовать вам первое издание. Оно в чемоданчике, специально держу рядом с виски.
— Да она же у меня есть! — с оживлением воскликнула Маргарита Александровна, когда он, прикрыв «дипломат» своим телом, достал книгу и она увидела обложку «Преступник номер один» и прочитала подзаголовок на титульном листе: — «Адольф Гитлер, его жизнь и преступления». Я же читала! Так, значит, вы и есть тот самый Иван Сухарев, член-заседатель международной организации историков и вице-президент нашего национального комитета? Как же я сразу не сообразила? Что же вы темнили? Наконец-то я вас разоблачила, надеюсь, не в последний раз…