Толстой и Достоевский: противостояние
Шрифт:
Таким образом, позвольте мне твердо заявить о своей непоколебимой убежденности в том, что Толстой и Достоевский – это выдающиеся фигуры среди романистов. В охвате видения и в мощи исполнения им нет равных. Лонгин5 употребил бы здесь – и вполне уместно – слово «возвышенное». Они обладали силой с помощью языка конструировать «реальности» – ощутимые чувствами и материальные, но в то же время проникнутые таинством и жизнью духа. Именно эта сила отличает упомянутых Мэтью Арнольдом «величайших поэтов мира». Хотя Толстой и Достоевский своим масштабом охвата стоят особняком – посмотрите, какая сумма жизни собрана в «Войне и мире», «Анне Карениной», «Воскресении», «Преступлении и наказании», «Идиоте», «Бесах» и «Братьях Карамазовых», – они все же представляют собой неотъемлемую часть расцвета русского романа XIX столетия. Расцвет этот – в данной, вводной главе я рассмотрю его обстоятельнее – был одним из трех главнейших моментов триумфа, которые знала история западной литературы (остальные
Было и еще будет написано немало книг о драматизме и показательности биографий Толстого и Достоевского, о месте этих писателей в истории романа, о роли их политических и теологических взглядов в истории идей. Когда Россия с идеями марксизма подошла к порогу имперского статуса, нас настигла пророческая мысль Толстого и Достоевского, ее применимость к нашим собственным судьбам. Но здесь требуется более узкий и в то же время более обобщенный подход. Прошло уже достаточно времени, чтобы мы смогли осознать величие Толстого и Достоевского в перспективе основных традиций. Толстой предлагал сравнивать его произведения с Гомером. «Война и мир» и «Анна Каренина» в куда большей степени, чем «Улисс» Джойса, воплощают возрождение эпоса, возвращение в литературу тональностей, нарративных практик и форм артикуляции, которые ослабли в западной поэтике после эпохи Мильтона. Но чтобы понять, почему это так, и адаптировать к мысли критика непосредственное и безошибочное узнавание Гомеровых элементов, требуется чтение чуткое и внимательное. В случае с Достоевским более скрупулезный взгляд также необходим. Общепризнанным является то, что его гений лежит в плоскости драмы, что он во многих существенных отношениях обладал неведомым со времен Шекспира (на подобное сравнение он и сам намекал) всеобъемлющим и естественным драматическим складом. Но лишь публикация и перевод достаточного количества черновиков и записных книжек Достоевского (к этим материалам я собираюсь широко обращаться) – сделали возможным проследить многообразные взаимосвязи между его концепцией романа и техникой драмы. После «Фауста» Гете идея театра – говоря словами Фрэнсиса Фергюссона6 – в части трагедии пережила резкий упадок. Цепочка бытия, которую выраженное родственное сходство позволяло протянуть назад до Эсхила, Софокла и Еврипида, казалась оборванной. Но роман «Братья Карамазовы» твердо укоренен в мире «Короля Лира»; в прозе Достоевского целиком восстановилось трагическое ощущение жизни в старом понимании. Достоевский – один из великих поэтов-трагиков.
Экскурсы Толстого и Достоевского в политическую теорию, теологию, историческую науку чаще всего игнорируют, считают эксцентричностью гениев или примерами курьезной слепоты, которую наследуют великие умы. В сфере же, где им уделяют серьезное внимание, проводится строгая граница между литературой и философией. Но у зрелой писательской техники и метафизики есть объединяющие аспекты. И у Толстого, и у Достоевского – как, думается, и у Данте – поэзия и метафизика, импульс к творчеству и импульс к систематическому осмысливанию являлись хоть и сменяющими друг друга, но все же неразделимыми реакциями на груз опыта. То есть, толстовская теология и присутствующее в его романах и рассказах мировоззрение прошли через один и тот же плавильный котел убеждений. «Война и мир» – это поэма об истории, но истории, рассматриваемой в особом свете – или, если угодно, в особой тьме – толстовского детерминизма. Поэтика этого писателя и выдвигаемый им миф о человеческих отношениях одинаково актуальны для нашего осмысления. Метафизике Достоевского в последнее время уделяется особое внимание, она составляет одну из определяющих основ современного экзистенциализма. Но почти ничего не говорится о взаимосвязи между мессиански-апокалиптическим взглядом автора и реальными формами его искусства. Как метафизика попадает в литературу и что с ней происходит, когда она там оказывается? В последней главе мы рассмотрим эту тему на примере «Анны Карениной», «Воскресения», «Бесов» и «Братьев Карамазовых».
Почему книга называется «Толстой или Достоевский?» Потому что я предлагаю рассмотреть созданное ими и определить природу их гения, противопоставив их друг другу. Русский философ Бердяев писал: «Можно установить два строя души, два типа души – один благоприятный для восприятия толстовского духа, другой – для восприятия духа Достоевского». Его слова подкреплены опытом. Читатель может считать их обоих великими мастерами литературы – то есть, он может найти в их романах самое всеохватывающее и доскональное изображение жизни. Но спроси его строже, и он выберет лишь одного из них. А если он еще и пояснит свой выбор, это, полагаю, будет значить, что вы постигли его собственную натуру. Выбор между Толстым и Достоевским предопределяет то, что у экзистенциалистов называется «вовлеченностью», он заставляет воображение остановиться на одной из двух радикально противоположных интерпретаций человеческой судьбы, исторического будущего, таинства Бога.
Но можно ли вообще сравнивать Толстого и Достоевского? Или воображаемый диалог этих умов и их взаимная осведомленность – лишь сказка для критиков? Подобного рода сравнениям порой могут мешать диспропорции в масштабах или отсутствие материалов. Например, до нас не дошли картоны к фреске да Винчи «Битва при Ангиари». Поэтому у нас нет возможности сопоставить две соперничавшие работы Микеланджело и Леонардо.7 Но документов по Толстому и Достоевскому более чем достаточно. Мы знаем, как они относились друг к другу, и что значила «Анна Каренина» для автора «Идиота». Более того, я подозреваю, что в одном из романов Достоевского содержится пророческая аллегория его духовной дуэли с Толстым. Статусного несоответствия между ними нет – они оба титаны. Читатели конца XVII века были, видимо, последними в истории, кто мог искренне считать, что Шекспира можно ставить в один ряд с другими современными ему драматургами. Для нас же он – огромная, почитаемая нами фигура. Говоря о Марло, Джонсоне или Вебстере, мы вынуждены закрываться от лучей Шекспира закопченным стеклом. Толстой и Достоевский – не тот случай. Для тех, кто занимается историей идей или литературной критикой, они представляют собой уникальное сочетание, противостояние соседних планет, равных по величине и испытывающих возмущения от орбит друг друга. Они провоцируют на сравнение.
При этом между ними существовали точки соприкосновения. Да, их образы Бога, их представления об образе действий находились в непримиримом противоречии. Но они писали на одном языке и в один и тот же ключевой момент истории. Случались ситуации, когда они оказывались в шаге от знакомства, но всякий раз отступали из-за некоего навязчивого предчувствия. Мережковский – непоследовательный, ненадежный, но все же полезный свидетель – называет Толстого и Достоевского «наиболее противоположными» писателями:
«Я говорю – противоположного, но не далекого, не чуждого, ибо часто они соприкасаются… по закону сходящихся крайностей».
Немалая часть настоящей книги будет по духу разъясняющей, направленной на то, чтобы провести различие между поэтом и драматургом, рационалистом и визионером, христианином и язычником. Но у Толстого и Достоевского имелись и схожие черты, родственные моменты, которые делали антагонизм их натур еще более радикальным. С этого я и начну.
II
Прежде всего – «массивность», обширность пространства, в котором работали оба гения. «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы» – романы чрезвычайно объемные. «Смерть Ивана Ильича» Толстого и «Записки из подполья» Достоевского – это длинные рассказы, новеллы с тенденцией к главной форме. Многие склонны игнорировать это обстоятельство в силу его очевидности и наивности – мол, так сложилось. Однако с точки зрения целей Толстого и Достоевского, вопрос объема их прозы существенен. Он характеризует их видение.
Размеры литературного произведения – тема расплывчатая. Но разница в толщине между «Грозовым перевалом» и «Моби Диком» или между «Отцами и детьми» и «Улиссом» уже заставляет нас думать, что мы имеем дело не только с вопросами писательской техники, но и с разницей в эстетике и идеалах. Даже если мы ограничимся примерами крупной прозы, их все равно придется разделить. Толщина романов Томаса Вулфа – это неуемная энергия и сбои в контроле, растворение в неумеренных красотах языка. «Кларисса» Ричардсона длинна – даже чересчур, – поскольку автор переводит дискретную, свободную по строению структуру традиционного плутовского романа на новый язык психологии. В гигантских формах «Моби Дика» мы различаем не только совершенную гармонию между темой и методом, но и повествовательный механизм, отсылающий нас к Сервантесу – к искусству длинных отступлений. Многотомные хроники Бальзака, Золя, Пруста и Жюля Ромена иллюстрируют силу объема в двух аспектах: такой механизм создает атмосферу эпичности и передает ощущение хода истории. Но даже в рамках этого класса (отчетливо французского) мы должны видеть разницу: звенья, связывающие отдельные романы в циклах Бальзака и Пруста, отнюдь не одинаковы.
Размышляя о различиях между поэмой и стихотворением, По обнаружил, что поэма может включать в себя монотонные фрагменты и отступления, может использовать раздвоенность интонации, сохраняя при этом свои основные достоинства. Зато в ней нельзя достичь неослабевающей интенсивности и напряженности короткого стихотворения. Это правило неприменимо к прозе. Недостатки книг Дос Пассоса связаны именно с неоднородностью ткани. С другой стороны, петельчатая структура сплетена в великом цикле Пруста не менее тонко и плотно, чем в блестящей миниатюре мадам де Лафайет «Принцесса Клевская».