Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
Яшка в порыве страха, который охватил его вдруг, когда он очутился в сонной квартире мещан, куда забрался, чтобы утащить из комода деньги, зарезал ножом, взятым для самообороны, спящих хозяев. Его страшный глаз сверкал и вместе с ножом, казалось, страстно погружался в мягкое горло его жертв.
Онемелая Фроська так и замерла над этой неожиданной развязкой, стоя у входа маленькой мирной спальни с мерцавшей лампадкой.
Все подернулось ужасом какого-то тумана. Кажется, шевелятся эти зарезанные, или спят они крепко с алой лентой на шее и шевелится только там, в
— Стой, — остановилась она на мгновенье, — где ждать-то он будет, ирод?!
Она напрягала свою память, хотела вспомнить. Но все тонуло в том же страшном кровавом тумане, сквозь который только отчетливо, рельефно смотрела на нее маленькая комната, два спящих в алых лентах, что шевелятся… Минутами ей казалось, что кто-то гонится за ней, какая-то простыня в крови волочится, и в диком ужасе она неистово бежала дальше и напрягала все способности своего приросшего к чему-то мозга, чтобы придумать какой-нибудь выход.
На рассвете ее остановил грозным окликом городовой.
Она так и обмерла, так и впилась в длинный нос, маленькие глаза, какой-то мягкий пушок, покрывавший лицо и шею страшного городового.
— Стой, девка! Куда бежишь? Говори всю правду без утайки: зачем подол в крови?!
— Ой! Ой! Ой!
Она присела, поднялась опять и в какой-то истоме положила руки на плечи городовому.
— Ну, ну, говори, — смягчая свой суровый тон на тот мягкий и властный, от которого Фроська чувствовала, что никуда уж не денется, поощрял ее городовой.
— Ой, дяденька! Ой! Ой! Ой! дяденька, голубчик ты мой! — откинув голову и не отнимая рук, по временам совсем прижимаясь к городовому, выла Фроська и начала свой путаный, точно страшный сон, рассказ.
По временам городовой терпеливо направлял ее:
— Кто он?.. говори ты по порядку.
В участок привели Фроську, и явился городовой от Беренди. Опытный пристав скоро распутал всю историю и, поняв, что Берендя спьяна чего-то наврал на себя, сам пошел к нему в квартиру.
Но Беренди уж не было в живых.
В простенке между двух окон висел бедный философ с поджатыми коленками и страшными, совершенно разошедшимися и выпученными глазами смотрел твердо и неподвижно на вошедшего пристава. Какая-то загадочная тайна застыла в этих глазах, та тайна, которую точно постиг он уже там, в своей петле, и не смог сообщить ее: только от напряжения нечеловеческого усилия вздулся, посинел и выпучил свои страшные глаза.
XXII
Смерть Беренди произвела потрясающее впечатление между учениками и в их семьях. Шли жаркие, страстные дебаты. Аглаида Васильевна жалела искренне Берендю, но видела во всем недостойную слабость и бессилье его слабой натуры.
— Все, все фальшиво от начала до конца! Несвоевременное развитие, нравственное напряжение и упадок
Сердце Аглаиды Васильевны обливалось кровью, когда она вдумывалась, обобщала и связывала в одно все непонятные и печальные явления тогдашней русской жизни.
— Боже мой, люди совсем потеряли голову! Господи, спаси и пожалей бедную Россию!
Новый генерал-губернатор, двоюродный брат Аглаиды Васильевны, приехав, отнесся к ней с той родственной любезностью, на какую она и не рассчитывала.
Товарищ ее мужа, отчасти антагонист с ним по службе, он одно время было совсем отдалился от своей двоюродной сестры. Но теперь обстоятельства переменились — муж умер, судьба свела их в одном городе, где жила Аглаида Васильевна, та самая Аглаида Васильевна, которая когда-то так умела кружить головы, — умная, обаятельная, свободная и неприступная, — и генерал-губернатора потянуло к ней, как тянет всех нас к светлым уголкам нашей молодости.
И Аглаида Васильевна была и тронута и польщена таким вниманием и родственным радушием.
— Ах, какой симпатичный, — твердила она, проводив дорогого гостя. — Ах, какой умница! Вот этакого давно надо было! О-о! с этим пойдет дело!
То, что Аглаида Васильевна только прозревала, то оказалось понятым и выясненным. В общей связи событий ей стало многое ясно из того, что ускользало раньше. Взгляд ее на реформу образования переменился. Аглаида Васильевна точно помолодела и воскресла духом.
— Россия спасена! — говорила она таинственно и радостно.
Когда приехал из деревни на выборы Неручев, она строго накинулась на него:
— Отчего вы не служите? Как вам не стыдно? Вы молоды, полны сил, ваш отец был выдающийся человек, природа не обидела и вас…
Неручев, довольный, улыбался, разводил руками, а Аглаида Васильевна твердила:
— Стыдно, стыдно.
— Сегодня вечером, — провожая его, приказала Аглаида Васильевна, — извольте пожаловать на чай к нам — я вас познакомлю с этим человеком, и вы сами увидите.
— Если к этому и Зинаида Николаевна осчастливит игрой, то, конечно, буду.
— Ну, уж это ваше дело, — усмехнулась Аглаида Васильевна и, ласково кивнув уходившему гостю, повторила: — Так ждем.
— Непременно-с… Хотя от всякой службы вперед отказываюсь.
— Ну, ну, хорошо…
И, оставшись одна с дочерью, она сказала:
— Нет, необходимо вытащить его из деревни: молодой человек, с здравым смыслом… Нет, я заставлю Бориса Платоновича скрутить его.
Борис Платонович, новый генерал-губернатор, невысокий, плотный, красный, в своем генеральском мундире смотрел так, как смотрят люди его положения, власть имеющие: просто, спокойно и в то же время так, что чувствовалось каждую секунду, что он умеет смотреть и иначе и для этого разрешения ни у кого спрашивать не будет. Вся его выправка, вся его фигура ясно говорили одно: поменьше рассуждений, — время разведения бобов прошло безвозвратно и навсегда, и каждому, осмеливающемуся сомневаться, я сумею доказать это круто и скоро.