Том 1. Голый год
Шрифт:
Бадья заметалась во мраке, повисла в дожде.
– Качай книзу!
И тогда второй ударил сигнал:
– Качай кверху! – ибо зачем втерая смерть?
– Качай книзу! – это первый.
– Качай кверху! – это второй.
И бадья заметалась во мраке. Каждый жертвовал жизнью – за брата, вот тут, в глубине 320, где смерть и похороны одновременны.
Машинист, должно быть, понял, что идет в шахте. Со скоростью в смерть бросил механик бадью книзу, и со скоростью в смерть вынес механик бадью наружу, – под грохот динамита внизу, в смерти. И наверху – всем троим, механику и запальщикам, первому и второму: – захотелось – выпить! Так вот, потому, что тогда не было никакой революции, – где же было «энегрично фукцировать»?
Кожаные куртки. Большевики.
В доме Ордыниных, вечером, в общежитии, разувшись и пальцы после сапог руками
– А как думашь, товарищ Макаров, жизень людскую бытие определяеть или идея? Ведь так подумать, и в идее-то бытие?
Ночью в Москве, в Китай-Городе, за китайской стеной, в каменных закоулках, в подворотнях, в газовых фонарях – каменная пустыня. Днем Китай-Город за китайской стеной ворочался миллионом людей в котелках и всяческими миллионами вещей, капиталов, сметок, страданий, жизней – весь в котелке, сплошная Европа с портфелем. А ночью из каменных закоулков и с подворий исчезали котелки, приходили безлюдье и безмолвье, рыскали собаки, и матово горели фонари среди камней, и из Зарядья и в Зарядье шли люди, редкие, как собаки. И тогда в этой пустыне выползал из подворий, из подворотен – тот: Китай без котелка, Небесная империя, что лежит где-то на востоке за Великой Каменной стеной и смотрит на мир раскосыми глазами, похожими на пуговицы русских солдатских шинелей. Это один Китай-Город.
И второй.
В Нижнем-Новгороде, в Канавине, за Макарьем, где по Макарью величайшей задницей та же рассаживалась московская дневная Ильинка, в ноябре, после сентябрьских миллионов пудов, бочек, штук, аршин, четвертей товаров, смененных на рубли, франки, марки, стерлинги и прочее, – после октябрьского разгула, под занавес, разлившегося Волгой вин, икры, «Венеции», «европейских», «татарских», «китайских» и литрами сперматозоидов, – в ноябре в Канавине, в снегу, из заколоченных рядов, из безлюдья, смотрел солдатскими пуговицами вместо глаз – тот: ночной, московский и за каменной стеной сокрытый – Китай. Безмолвие. Неразгадка. Без котелка. Солдатские пуговицы вместо глаз.
Тот – московский – ночами, от вечера до утра. Этот – зимами, от ноября до марта. В марте волжские воды зальют Канавино и унесут Китай на Каспий.
И третий Китай-Город.
Вот. Лощина, сосны, снег, там дальше – каменные горы, свинцовое небо, свинцовый ветер. Снег рыхл, и третий день дуют ветры: – примета знает, что ветер ест снег. Март. Не дымят трубы. Молчит домна. Молчат цеха, в цехах снег и ржа. Стальная тишина. И из прокопченных цехов, от мертвых машин в рже, – глядит: Китай, усмехается, как могут усмехаться солдатские пуговицы. Молчат фрезеры и аяксы. Гидравлический пресс не стонет своим – нач-эвак! нач-эвак! – В прокатном, на проржавевшей болванке, лежит рыжий снег – разбиты стекла вверху. Турбинная не горит ночами, в котельном свистит ветер и мрак. Из литейной, у которой снарядом отъело угол, от мартена, из холодных топок – выглядывают степенно солдатские пуговицы, ушастые, без котелка.
– Там, за тысячу верст, – в Москве, огромный жернов войны и революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки пополз… – –
– Куда?!
– Дополз до Таежева?!
– Врешь! Вре-ешь! Врее-оошь!
– Белые ушли в марте, и заводу март.
Белые ушли с артиллерийским боем, все разбежались по лесам в страхе от белой чумы, лишь Красная армия, в драных шинеленках, мелкими кучками – и тысячами – перла и перла вперед. Долго после белых в механическо-сборном в ветре на кране висел человек, зацепленный за ребра, а в шахтах по горло стояла вода, и посиневшие плавали трупы. – Мартовский ветер ревел метелями и ел снег, из мартовского снега по лощинам вокруг завода и в лесах кругом – из съеденного ветром снега – торчали человеческие руки, ноги, спины – изъеденные не ветром уже, а собаками и волками. В мартовском ветре – сиротливо в сущности – трещали пулеметы, и, точно старик хлопушкой бьет мух по стенам, ахали пушки…
– Дополз до Таежева?!
– Врешь! Вре-ешь! Врее-оошь!..
Без дураков. – Завод возжил удивительно просто, в силу экономической
По списку работающих заводов, имевшемуся у экспедиции по ознакомлению с тяжелой нашей индустрией, Таежево не значилось. Экспедиция заехала в Таежево случайно, – проезжала мимо ночью, не собиралась остановиться и увидела горящую домну, иостановилась, и нашла Таежево – одним из единственных…
– Там, за тысячу верст, в Москве, огромный жернов революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки, пополз…
– Куда?!
– Дополз до Таежева?!
– Врешь! Вре-ошь! Врее-ооошь!
Днем в Москве, в Китай-Городе, жонглировал котелок, во фраке и с портфелем – и ночью его сменял: Китай, Небесная империя, что лежит за Великой Каменной стеной, без котелка, с пуговицами глаз. – Так что же, – ужели Китай теперь сменит себя на котелок во фраке и с портфелем?! – не третий ли идет на смену, тот, что –
– Могéт энегрично фукцировать!
Метель. Март. – Ах, какая метель, когда ветер ест снег! Шоояя, шо-ояя, шоооояя!.. Гвииу, гваау, гааау… гвиииуу, гвииииууу… Гу-ву-зз!.. Гу-ву-зз!.. Гла-вбум!.. Гла-вбумм!.. Шоояя, гви-иуу, гаауу! Гла-вбумм!! Гу-вуз!! Ах, какая метель! Как метельно!.. Как – хо-ро-шо!..
Над обрывом, над Вологою – Кремль, с красными его развалившимися, громоздкими стенами, кои поросли бузиной, репьями и крапивой. Последние дома, поставленные в Кремле при Николае I, каменные, большие, многооконные, белые и желтые, – хмуры и величавы своим старобытьем. Улицы Кремля замощены огромными булыжинами. Улицы идут кривые, с тупиками и закоулками, и на углах – церкви. Испепеляли Кремль многие знои, и многие годы – голые годы – исходили булыжины мостовых.
Россия. Революция. Совы кричат: по-человечьи жутко, по-звериному радостно. Сумерки. Осень. В Кремле, в башнях, много сов. Сумерки в осень закрывают золотую землю, как вьюшка печную трубу. Ветер гудит в Кремле, в закоулках: гу-вууу-зии-маа!.. И шумит крышное железо старых домов: – гла-вбумм! По пустым булыжинам в сером ветре идет человек в кожаной куртке. Ветер сметает желтые листья. Человек проходит Зарядьем, где разрушены торговые ряды, выходит за кремлевский вал, где разрушена артиллерией белых стена, и там – на другом бугре – стоит больница в стройных зеленых елочках, как святые у Нестерова. Человек этот – Архип Иванович Архипов. Ветер осенний – все шарит, все раздувает, и кашель от ветра осеннего. А в больнице в квартире врача Наталии Евграфовны – бревенчатые стены, пахнет смолой от стен, пол в линолеуме, широкие, по-новому, большие окна, и по линолеуму идет мутный свет дня, огромных филодендронов, стола в бумагах, белых изразцов печи. Мутен день, мутны сумерки, а в комнате светло, как в комнате, и в первый раз нынче горит голландка.