Том 1. Голый год
Шрифт:
Старик глядит невидящими глазами, – кажется, не слушает, – вскоре жмурясь, хитро растягивая губы, открывая пустые свои челюсти, старик смеется и говорит:
– Хгы! хгы!.. – смеется он и бодро говорит: – Умру скоро! хгы! хгы!
Но Илья уже не теряется так, как в первый раз у террасы, и только быстро, очень тихо, почти шепотом, спрашивает:
– А разве не боишься?
– Нет! Хгы! Хгы!..
– В Бога веришь?
– Нет! Хгы!
И отец, и сын – молчат долго.
Старик опять улыбается хитро, поднимается на локте и говорит:
– Вот, – когда человек – спать хочет… дороже всего – сон… так и умереть –
Старик смолкает на минуту и потом смеется хитро.
– Хгы! Хгы! Понимаешь?! – говорит он.
Илья смотрит на хитрое лицо отца, смотрит долго широко раскрытыми глазами, не шевелясь, и в него вселяется страх.
А старик уже дремлет.
День ушел. Осенне-синие сумерки застилают землю и смотрят в окна. В комнатах – синий дымок и шарят тени.
За стенами мороз. Зеленая поднимается луна.
Ипполит Ипполитович лежит на своем диване – заложив правую руку за голову, с полузакрытыми глазами.
Он ни о чем не думает. И нет у него ощущений. То место, что он занимает, что занимает его тело, похоже на большой, темный, пустой ларь, в котором нет ничего. Где-то близко пробегает и шлепается крыса: – старик не слышит. Шалая осенняя муха садится около глаза: – старик не мигает. От иссохших пальцев ног. в иссохшие голени, в бедра, в живот, в грудь, к сердцу идет слабая, едва заметная, сладкая немота и замирает.
Уже вечер, в комнате уже черно, туман на фоне окон кажется густым и страшноватым. За окнами, где светит в хрустком морозце луна, – светлее чем в комнате.
Старик лежит, закинув руку за голову, с полузакрытыми, стеклянно-тусклыми глазами, лицо его, все заросшее белыми волосами и с лысым черепом, мертвенно.
Входит Васена, спокойная, крепкая, с широкими бедрами и ядреными грудями, свободно прикрытыми красной кофтой.
– Ипполит Ипполитович, кушать надо, – говорит она деловито.
Но Ипполит Ипполитович не откликается, не говорит своего обыкновенного – «Так?!.»
Скачут, взмыливая лошадь, за врачом.
Врач щупает пульс, – подносит к губам зеркало. Вскоре сосредоточенно и важно говорит:
– Умер.
Васена у дверей, в красной своей кофте, немного похожая на зверя, спокойно откликается:
– Да как же, годочки его… Все помрем… Да уж что ему? Уж чего-чего не было в ихней жизни? Все было! – говорит она.
Ночью, перед утром, проходят низкие, пушистые облака. За ними идут тучи. Падает снег крупными, холодными, спокойными пушинками. –
«Бабье лето» умерло, но народилась другая земная радость – первая, белая пороша, когда так весело бродить с ружьем по свежим звериным следам.
Кривякино.
Август 1915.
Год их жизни*
На юг и север, восток и запад, – во все стороны на сотни верст, – шли леса и лежали болота, закутанные, затянутые мхами. Стыли бурые кедры и сосны. Под ними – непролазной чащей заросли елки, ольшанник, черемуха, можжевельник, низкорослая береза. А на маленьких полянах, среди кустарника, в пластах торфа, обрамленных брусникой и клюквой, во мху лежали «колодцы» – жуткие, с красноватой водой и бездонные.
В
На холме у реки стояло село.
Голый, из бурого гранита и белого сланца, наморщенный водою и ветром, шел к реке скат. На берегу лежали неуклюжие, бурые лодки. Река была большой, мрачной, холодной, щетинившейся сумрачными синевато-черными волнами. Избы бурели от времени, крыши, высокие, выдвинувшиеся вперед, досчатые, покрылись зеленоватым мхом. Окна смотрели слепо. Около сохнули сети.
Здесь жили звероловы. Зимой они уходили надолго в тайгу и били там зверя.
Весною разливались реки: широко, свободно и мощно. Шли тяжелые волны, рябя речное тело, и от них расходился влажный, придавленный шум, тревожащий и неспокойный. Стаивали снега. На соснах вырастали смолистые свечи и пахли крепко. Небо поднималось выше и синело, а в сумерки оно было зеленовато-зыбким и манящим грустью. В тайге, после зимней смерти, творилось первое звериное дело – рождение. И все лесные жители, – медведи, волки, лоси, лисицы, песцы, совы, филины, – все уходили в весеннюю радость рождения. На реке кричали шумно гагары, лебеди, гуси. В сумерки, когда небо становилось зеленым и зыбким, чтобы ночью перейти в атласно синее и многозвездное, когда стихали гагары и лебеди, засыпая на ночь, и лишь свербили воздух, мягкий и теплый, медведки и коростели, – на обрыве собирались девушки петь о Ладе и водить хороводы. Приходили из тайги с зимовий парни и тоже собирались здесь.
Круто падал яр к реке. Шелестела внизу река. А наверху стлалось небо. Притихало все, но чуялось в то же время, как копошится и спешит жизнь. На вершине обрыва, где на граните и сланце росли чахлый мох и придорожные травы, сидели девушки, сбившись в тесную кучу. Были они в ярких платьях, все крепкие и ядреные; пели они грустные и широкие, старинные песни; смотрели куда-то в темнеющую, зеленоватую мглу. Девушки пели неизбытые широкие свои песни эти для – парней. А парни стояли темными, взъерошенными силуэтами вокруг девушек, резко всгогатывая и дебоширя, точно так же, как самцы на лесных звериных токах.
У гулянок был свой закон.
Приходили парни и выбирали себе жен, споря за них, и враждовали друг с другом; а девушки были безразличны и во всем подчинялись мужчинам. Спорили, всгогатывая, и бились парни, шумели, и тот, кто побеждал, – тот первым выбирал себе жену.
И тогда они, он и она, уходили с гулянок.
Марине было двадцать лет, и она пошла на откос.
Удивительно было сложено ее высокое, тяжелое немного тело, с крепкими мышцами и матово-белой кожей. Грудь ее, живот, спина, бедра, ноги очерчивались резко – крепко, упруго и выпукло. Высоко поднималась круглая, широкая грудь. У нее были черны очень – тяжелые косы, брови и ресницы. Черны, влажны, с глубокими зрачками были глаза. Щеки ее сизо румянились. А губы казались мягкими, звериными, красные очень и большие. Ходила она всегда, медленно переставляя высокие свои, сильные ноги и едва покачивая упругие бедра.