Том 1. Проза 1906-1912
Шрифт:
Так прошло много недель, с василеостровскими знакомыми я виделся не редко, не часто, споров избегал и вообще считал деликатным выказывать меньше интереса к Костиной судьбе и к тому, каким путем пойдет его поэзия, чем это было на самом деле. Щетинкин перевод свой уже сдал и более за работой ко мне, по крайней мере, не обращался; много воды утекло как-то в том году в короткое время, так что и действительно не так уже близко касающаяся меня история несколько отошла на второй план; уехал мой друг, что так долго лежал в лазарете военного училища; уезжал и племянник мой С. Ауслендер во Флоренцию. Провожая его по дурной привычке на вокзал, я был как-то вдвойне расстроен — и разлукой с одним из немногих близких мне людей, и воспоминаниями об итальянском, в частности флорентийском, житье, где провел я много месяцев у веселого и строгого каноника, доныне еще здравствующего. Было совсем по-весеннему грустно и тревожно (впрочем, календарная весна давно уже числилась наступившей), домой
Почему это так вышло, было никому непостижимо; сообщивший мне видел в этом особую деликатность, я же более склонен был видеть некую гордость, достаточно, впрочем, необъяснимую. Все это было, конечно, не таким образом формулировано и изложено весьма взволнованно и бессистемно, на мою же долю будто бы выпадала миссия поговорить по этому поводу с данною персоною и, так сказать, образумить ее. На все мои отнекиванья Кусков, ероша свою пепельную копну, доводил, что я, мол, их лучший друг, сделать мне будет это не трудно, а Константину Петровичу приходится очень круто. Все это мне казалось довольно нелепым: и фиалочки, и стесненность положения, и наряды, и недовольство переводами; я уже оставляю в стороне теоретические рассуждения, так как они-то чаще всего не сходятся с практикой; ища всегда разумных или по крайней мере обозримых разуму причин всяческих явлений, я подумал, что, имея некоторую сумму вначале, Щетинкины обзавелись, оделись и сели на мель, что было, конечно, не совсем благоразумно, но понятно. Говорить насчет выдела с Зоей я отказался наотрез, а решил предложить ей какие-нибудь занятия, воспользовавшись ее «язычеством». Специально для этого я никаких шагов не делал, но, бывая там и сям, все время держал в уме Костину жену. Набродил таким образом я ей нечто подходящее по моему разумению. У отцовских еще моих знакомых было две дочери, княжны, девушки взрослые, неглупые, которым скорее нужна была не руководительница, сколько старшая подруга и развивательница. Само семейство, хотя и тонное, было по-русски радушно и богато. Туда-то я и хотел направить Зою Николаевну и написал ей письмо на этот предмет, обернутое таким образом, что, мол, это более желательно для княжеских девочек, нежели для нее самой. Через несколько дней получил я краткое приглашение пожаловать на остров днем, причем приписка гласила: «Будем мы только вдвоем». Зачем ей понадобилось быть вдвоем, я себе ясно не представлял, но отправиться не преминул. На этот раз Зоя была в выходном суконном платье, но лежала на той же софе, имея в руках не английский волюмчик, а какую-то бумагу (не то счет, не то чек), которую она при моем появлении спешно вложила в разорванный серый конверт. Начала она прямо, без всякого предварения:
— Я вам очень благодарна, Михаил Алексеевич, но заниматься с вашими знакомыми я не буду.
— Могу ли узнать причину?
— Мне нет времени.
Признаюсь, такого ответа я ожидал менее всего и покорно поклонился, но, желая оказать действительную услугу, а не формально исполнить свою обязанность, я снова начал:
— Зоя Николаевна, можно говорить с вами откровенно и дружески?
— Пожалуйста, —
— Я желал бы вам быть полезен действительно, так как очень расположен и к вам, и к Константину Петровичу. Вы простите меня за нескромность; вы в самом деле так заняты, как вы говорите, или вам не требуется добавочной статьи дохода?
Зоя Николаевна встала, прошлась, опять села и все сжимала ладонями виски, будто они у нее стыли. Я ее еще не видел в таком возбужденном состоянии. Наконец она сказала:
— Я буду с вами тоже откровенна, Михаил Алексеевич; вы угадали: наше положение очень плохо; помните, вы на меня напали, когда я говорила, что современные писатели, не попавшие случайно в тон толпы, осуждены на жалкое существование, — вот мои слова на деле подтверждаются. Вы смотрите на обстановку?
Конечно, мы живем не в подвале, ходим не в рубище, я бы этого не могла, но ведь это же бедность, самая настоящая нищета! Я благодарна вам, что вы захотели нам помочь, но я действительно не могу принять ваше предложение. Я не могу прекратить ту деятельность, которой я предана, и считала бы грехом от нее отказываться, хотя бы вследствие этого моего отказа устраивалось и мое, и близких мне благополучие.
— Что же теперь делать? — спросил я как бы в раздумье.
— Да, «что делать»? — повторила и она, сжимая стынущие виски. — Конечно, я могла бы обратиться к родственникам, даже потребовать выдела, но этого я тоже не могу и не хочу.
Сказав это, она как бы развязала мне руки, и я спросил, чего сам первый не посмел бы сделать без ее откровенности:
— Почему же вы не попросите выдела, раз вы право на это имеете, для того, чтобы свободно отдаться вашему призванию.
Так как она молчала, то я повторил, как мог мягче:
— Отчего вы этого не сделаете? Ведь гордость тут была бы, согласитесь, неуместна; если же это известный либерализм, то, простите, ведь он отражается на горбе вашего же мужа, и едва ли хорошо либеральничать на чужой счет.
— Конечно, вы правы, но я не могу на это решиться, это выше меня.
Я видел, что поделать я ничего не могу, и спросил на прощанье:
— Я буду до конца нескромным и выражу желание узнать, почему вы хотели, чтобы этот разговор был с глазу на глаз? Может быть, вы имеете сказать мне что-нибудь?
— Вы угадали… — ответила она и умолкла.
— Что же именно?
Она, будто набравшись храбрости, просто и определенно мне сказала:
— Достаньте мне где-нибудь тысяч десять на три года, конечно, за небольшие проценты.
Я ожидал всего, но не этого, почему возразил с неподдельным изумлением:
— Что вы, Зоя Николаевна, откуда же у меня будут такие деньги?
— И достать неоткуда? — спросила она, прищуривая глаза.
Быстро перебрав в уме все возможности, я ответил отрицательно.
— Ну, что же делать? Нельзя, так нельзя. Да и все равно ничто не поможет! — сказала она и позвонила, чтобы давали чай.
Та же горничная в наколке подавала нам английское печенье, варенье из дыни и дымящиеся чашки, меж тем как Зоя Николаевна все сжимала виски, повторяя на парижском диалекте:
— Ведь мы нищие, буквально нищие!
Прощаясь, я еще раз просил подумать о выделе, который, по моим расчетам, составил бы сумму тысяч в пятьдесят. Зоя, даже уже не говоря ничего, только потрясла головой отрицательно. Так я ушел, не исполнив своей миссии и опять с досадой на странное понятие о гордости этой, хотя и вице-, но все-таки губернаторской дочки.
С тех пор я не видал Щетинкиных до самого лета, когда уже в конце июня я отправился в Новгородскую губернию, где оставался до глубокой осени, предполагая даже зазимовать там. Там, среди прозрачных озер, осенней прозрачности прозрачного неба, пестроты сентябрьского леса, стеклянной тишины воздуха, я был неожиданно пробужден письмом Кускова, который без всяких объяснений сообщал мне, что Костя Щетинкин застрелился.
— Как? Что? Зачем? Почему?
Я быстро поскакал в тот же вечер, весь семичасовой переезд думая, как могло случиться это несчастье. Но что ни придумывай, настоящей причины поступков и от живого-то человека трудно добиться, а с мертвого чего же и спрашивать, все же домыслы окружающих — не более как домыслы, и если представляют интерес, то лишь по отношению к тому, кто ими занимается, но отнюдь не к предмету их догадок. Так и я, продумав семь часов, ворочаясь на ночном вагонном диване, ничего, конечно, не придумал, кроме того, что было мне и без дум известно.
Костю и его искусство я знал, Зою Николаевну тоже успел разглядеть, несовместимость их была очевидна, «нищета» не подлежала сомнению; колебания, шатания и падение Костины, происшедшие вместо истины от столкновения этих двух мнений, тоже были доступны всякому непредубежденному взору, но все эти беды были весьма поправимы чем-нибудь другим, а не выстрелом.
Как бы там ни было, но не без горечи и смуты переступал я порог церкви, где отпевали бедного Щетинкина. Кусков распоряжался, отдавая усопшему товарищу последнее хлопотанье; как и всегда, когда присутствуют не только близкие родные и друзья, только у самого гроба публика хранила должную чинность, в задних же рядах, где остался я, царили достаточные «гомон и толк».