Том 1. Время Наполеона. Часть первая. 1800-1815
Шрифт:
Но не только в качестве «жандарма Европы» выступала Россия в XIX веке. Этот век был временем, когда русский народ властно занял одно из центральных, первенствующих мест в мировой культуре. «Древняя Греция дала Сократа, Аристотеля, Платона, Софокла, Эсхила, Фидия; Италия дала
Данте, Микель Анджело, Леонардо да Винчи; Франция — Вольтера, Руссо, Виктора Гюго; Германия — Гёте, Шиллера; Англия — Шекспира и Байрона; Россия пришла позже других, — потому что начала жить исторической жизнью позже других, — но она уже успела дать только за один XIX век Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского — четырех художественных титанов XIX столетия. Чего же нельзя ожидать от нее в будущем?» — так сказал в одной своей речи покойный видный французский публицист Марсель Самба. Мы знаем, что Россия в XIX веке дала миру не только этих «четырех титанов», но и целую галерею высоких талантов литературы, искусства и точной науки. Но Самба в своем кратком пересчете был намеренно очень скуп и, говоря о вечных вкладах отдельных стран в сокровищницу мировой культуры, останавливался, во-первых, почти только на гигантах литературы й искусства, а во-вторых, только на таких именно гигантах, которые,
И по общему признанию XIX век был веком несравненного, все растущего мирового триумфа русской художественной литературы. Когда Проспер Мериме и первые переводчики открыли Европе Пушкина, когда Боденштедт «открыл» Лермонтова, когда знаменитый французский критик Сент-Бев заговорил о Гоголе, а Париж времен Второй империи бурными аплодисментами и несмолкаемым смехом встретил первое театральное представление «Ревизора», — то Есе это было лишь началом триумфального выступления великой русской литературы на мировой арене. Могущественное влияние прозы Тургенева на Флобера, Зола, Мопассана, Ауэрбаха, Шпильгагена тоже дало лишь первые намеки на то, чем суждено было стать к концу XIX века для Европы и Америки Льву Толстому и Достоевскому. Критики и беллетристы Запада единогласно признают, что после появления «Войны и мира», «Анны Карениной», «Воскресения», после «Преступления и наказания», «Записок из мертвого дома», «Карамазовых» требования к художественной литературе так неслыханно возросли, что стало просто невозможным писать «по-старине», и все читающее человечество почувствовало, что в словесном творчестве, в художественном психологическом анализе сделан новый огромный шаг по тому пути, который только начали прокладывать в начале и в середине XIX века такие большие художники, как Бальзак, Стендаль и Флобер, Диккенс и Теккерей. Великие русские творцы, чем больше их узнавали к концу XIX столетия, тем более и более могущественно влияли на все литературы Запада, и это могучее русское влияние XIX век полностью завещал XX веку. «После Шекспира свет не знал еще никогда в области художественного творчества такой всемирной славы, как слава Льва Толстого», — писали английские журналы, когда умер Толстой. «На Западе в художественной литературе по прежнему царит Достоевский», — правильно констатировал в 1926 году покойный Луначарский в одной из своих публичных лекций, сходясь в этом утверждении буквально со всеми ведущими критиками Англии, Франции, Германии, Скандинавских стран. «Русские Диоскуры XIX века, два великана художественного творчества», — так были названы эти два русских гения, Толстой и Достоевский, с трибуны парижской Сорбонны, обыкновенно такой скупой на похвалы иностранцам. XIX столетие дало миру таких великих мыслителей — революционных демократов, как Бэлинский, Добролюбов и Чернышевский.
Но если в области словесного творчества русский народ занял в XIX веке совсем исключительное, ни с кем несравнимое, непререкаемое первое место, то одно из первых мест он занял и в области живописи, выдвинув Сурикова, Репина, Верещагина, Серова, и в музыке, выдвинув Глинку, Мусоргского, Римского-Корсакова, Даргомыжского, Рахманинова, Чайковского, и в точной науке, дав величайшего математического гения «Эвклиду равного» Лобачевского, химика Менделеева, физика Лебедева, о котором великий Томсон (лорд Кельвин) заявил: «Лебедев заставил меня сдаться своими опытами», палеонтолога В. Ковалевского, о котором Дарвин сказал, что историю палеонтологической науки нужно делить на два периода: до Ковалевского и после Ковалевского. Русский читатель «Истории XIX века» никогда не должен забывать, что этот век именно и был временем, когда впервые обозначилось и ярко проявилось мировое значение русского народа, когда впервые русский народ дал понять, какие великие возможности и интеллектуальные и моральные силы таятся в нем и на какие новые пути он может перейти сам и в будущем повести за собою человечество.
Большое дело в области расширения и углубления исторических знаний в широкой массе советских читателей делает Огиз-Соцэкгиз, выпуская в свет восемь томов известного коллективного труда по истории XIX века, вышедшего под редакцией Лависса и Рамбо. Собственно, из всех больших европейских изданий, подводящих общие итоги результатам исторических исследований по истории XIX века, с трудом Лависса и Рамбо может быть сопоставлена по научной основательности одна только «Кембриджская новая история» («Cambridge modern history»), редакторы которой отвели пять томов (VII, IX, X, XI и XII) своей коллекции истории XIX века. Но Кембриджская история рассчитана больше на специалиста, чем на массового читателя, — и по своему объему, и по очень сухому изложению, и по характеру содержания, и по типу огромнейших библиографических приложений. Английское издание пригодно не столько для систематического чтения, сколько для наведения нужных справок при научно-исследовательской работе.
Совсем другое дело Лависс и Рамбо. Они дают не только живое, связное, литературно исполненное изложение всей громадной массы сложнейших политических событий XIX столетия во всех странах Европы, но и очень содержательную, при всей своей краткости, характеристику таких явлений мировой культуры, как литература, музыка, живопись, скульптура, архитектура, развитие научных знаний (математики, механики, астрономии, физики, химии, зоологии, физиологии, медицины и т. д.). Широта кругозора — совсем исключительная, и это одно делает русское издание Ларисса и Рамбо драгоценным подарком для нашей новой, огромной советской интеллигенции. Эти восемь томов дадут читателю ясное, отчетливое представление о таких именах и событиях, беглое, случайное упоминание о которых он встречает чуть не ежедневно в газетах и журналах, но справиться о которых ему бывает далеко не всегда удобно и возможно.
Но этими главами о литературе, об изобразительном искусстве, о науке не ограничивается полнота и разносторонность коллективного труда Лависса и Рамбо. Мы
Нечего и говорить, что подобающее место отведено Соединенным Штатам.
При этом Лависс и Рамбо не совершили той капитальной ошибки, которая так портит «Кембриджскую новую историю»: английские редакторы выделили Соединенные Штаты в XIX веке в особый (седьмой) том, за которым идет восьмой, посвященный французской революции, а уж только с девятого начинается история Европы в XIX веке, но там уже, конечно, о Соединенных Штатах не говорится ничего. Получается то самое нарушение хронологической последовательности и несоответствие между синхронистическими фактами, что так портит всегда всякую историческую книгу и на что так справедливо указали в свое время товарищи Сталин, Киров, Жданов р своем памятном выступлении. Здесь, у Лависса и Рамбо, Соединенные Штаты поставлены на свое место, и их история переплетается, где должно, с историей европейских стран. Читатель не будет вынужден, знакомясь, например, с историей гражданской войны между Южными и Северными Штатами 1860–1865 годов, недоумевать, почему Англия и Франция заняли в это время такую, а не иную позицию, тогда как тот читатель, который знакомится с историей этой войны по Кембриджской коллекции, обязан будет для ответа на данный вопрос отложить в сторону седьмой том и искать удовлетворения своей любознательности в девятом томе.
Нарушение Хронологической связанности при изложении почти всегда вредит книге, и вот почему, например, в предшествующих русских изданиях Лависса и Рамбо совершенно напрасно была выделена вся часть изложения, посвященная истории России. Ни пропускать вовсе эту часть, как сделал в свое время Гранат, ни выносить ее в особый, дополнительный девятый том, как предполагалось в издании Соцэкгиза (1937), не было и нет никаких оснований.
О совсем неосновательном опущении русской истории в издании Граната нечего и говорить: читатель лишался глав, отсутствие которых нарушало полноту изложения. Но и прием, допущенный в издании 1937 года, тоже никак не может быть назван методологически правильным: мы повторяем мысль классиков марксизма-ленинизма о том, что царизм был «жандармом Европы», и мы же выводим этого жандарма за скобки, удаляем его прочь из истории Европы, на которую он так сильно и долго влиял. Допускать этого ни в каком случае нельзя.
Новое русское издание этого монументального труда восполняет ряд пропусков, допущенных в предыдущем издании.
Эти пропуски вредят плавности изложения и законченности содержания, а между тем ничем не могли быть сколько-нибудь основательно мотивированы.
Советский читатель 1938 года совсем не походит на читателя первых лет революции. Нынешний наш читатель, особенно тот, на которого рассчитано русское издание восьмитомника Лависса и Рамбо, вполне научился разбираться в предлагаемом ему материале. Он отлично поймет, что людей, близких нам по историческому и социально-политическому мировоззрению, среди сотрудников Лависса и Рамбо нет, если не считать Ромэна Роллана.
К счастью, Лависс и Рамбо и их сотрудники очень нечасто отваживаются воспарять ввысь и философствовать, а довольствуются живым, связным, конкретным изложением событий в их хронологической и непосредственно причинной связи. Нужно, с другой стороны, отдать им справедливость: и редакторы и авторы по мере сил стараются быть «объективными» и воздерживаются от полемических выпадов против неугодных им деятелей, партий, течений общественной мысли.
Составлялся этот коллективный труд до мировой войны и до пролетарской революции, и инстинкт классового самосохранения еще не оказывал такого кричаще явного и могущественного воздействия на буржуазную историографию, какое он оказывает в настоящее время. История церкви, например, излагается еще в духе традиционного буржуазно-вольтерианского свободомыслия, и тут нет и признаков того нарочитого, сознательно притворяющегося злобного ханжества, какое напускают на себя из ненависти и страха перед социализмом и коммунизмом такие пользующиеся шумным успехом нынешние фальсификаторы истории, как Луи Бертран или Гаксотт, или Мариюс Андре и т. д. Великие заслуги французской революции вполне признаются и отмечаются, в частности, также и там, где излагается история точных наук и организации научного преподавания. О деспотизме и необузданном, неистовом разгуле наполеоновского властолюбия и всегдашней его готовности к кровавым погромам и похождениям говорится с удивительным в подобном случае для французов беспристрастием. Переворот 2 декабря Луи Бонапарта определенно именуется беззаконием. Отмечается варварство усмирения побежденных рабочих в июне 1848 года. Даже при изложении истории Парижской Коммуны, — о чем вообще я буду говорить, когда перейду к недостаткам и неудачным страницам книги, — все-таки с определенным порицанием говорится о лютой репрессии, проведенной версальцами, о расстрелах без суда, о позорном (замалчиваемом большинством буржуазных историков) требовании, предъявленном Жюлем Фавром к иностранным правительствам, чтобы они выдавали бежавших из Франции коммунаров. Вообще у Лависса и Рамбо и их сотрудников нет и в помине того азартного, злобно-полемического тона, какой стал таким обычным в буржуазной исторической литературе за последние двадцать лет, не говоря уже, конечно, о тех фашистских памфлетах и пасквилях, которые выдаются за историю в нынешней Германии, Италии, Польше, Венгрии, Румынии. Спокойствие, деловитость, научная сдержанность тона и осмотрительность в выражениях составляют характерную особенность этого коллективного труда.