Том 10. Последние желания
Шрифт:
– А если Алексей приедет в Петербург? – уже с явной насмешкой произнесла Калерия. – Смотрите, как бы вы не оказались лишней…
Смелые слова этой девушки, которая не давала себя в обиду, поразили Елену Филипповну и пробудили в ней такую злобу, что она несколько мгновений ничего не могла ответить. Калерия опять взглянула в лицо, сделавшееся бледнее мертвого, поняла, что – ее верх, и с презрительным великодушием сказала:
– Я жалею, что волновала вас напрасно, – мне следовало тотчас же сказать, что на вашего сына я никаких претензий не имею, ни на жертвы, ни на его привязанность
Сказав это, она повернулась и пошла наверх к двери, где стояла Агнесса, с ужасом следившая за сценой. В эту же минуту послышался звон колокольцев и бубенчиков, и почтовая тройка, круто завернув, остановилась у крыльца.
Алексей вернулся поздно, дядя задержал его. Он прошел прямо в комнату матери и подал ей записку, на которую она едва взглянула, и велела ему сесть. Алексею стало страшно, хотя он сам не знал чего. В комнате стоял тяжелый запах уксуса, меха, травы, каких-то раздражающих духов, которые напоминали аромат ладана. Свеча под зеленым абажуром бросала дрожащий свет на бледное, узкое лицо с сжатыми губами.
– Ты узнаешь это письмо? – беззвучно скала Елена Филипповна, кладя на стол его собственное письмо к Калерии.
Алексей вскочил было, он хотел что-то сказать и не мог.
– Да, это твое письмо, – продолжала мать. – Ты девчонке обещаешь идти в университет, делать так, как говорит она, а не так, как говорю я, – идти за ней против меня. Понял ли ты, что ты делаешь?
– Но я сам хочу в университет! – вскрикнул Алексей. – И вы должны, – продолжал он, волнуясь, – вы не можете… моя жизнь мне принадлежит…
– Тебе? – протяжно произнесла Елена Филипповна, вставая и подходя к нему близко. – Нет, эта жизнь принадлежит мне с начала и до конца, и я могу ей дать конец, как дала начало. Я не только могу направить ее, куда хочу, иметь ее, пользоваться ею, – я убить тебя могу, вот так же, как теперь бью.
Она подняла руку и ударила его сильно, не по-женски, по щеке и по глазу. Алексей вскрикнул, поднял руки к лицу и, рыдая, повторял какие-то не то гневные, не то жалкие слова. Потом сделал несколько шагов к двери и произнес внятно, прерывистым голосом:
– Бог вам судья. Я не знаю, что вы от меня хотите… А только я пойду к Калерии… Я ее люблю, я прямо говорю…
Елена Филипповна засмеялась тонко, тихо, показав ряд белых, слегка заостренных зубов.
– Пойдешь к Калерии? Пойди. Не скрою, впрочем, от тебя, что она в два часа сегодня уехала в Петербург. Можешь справиться.
– В Петербург? – в смертельном ужасе проговорил Алексей. – Почему? А я?..
– А ты? Уж не знаю, как она о тебе решила. Не хочешь ли за ней в Петербург? Кстати, и друга там своего встретишь, Шмита. M-lle Загуляева-Задонская мне лично объявила, что она в самом скором времени выходит замуж за Шмита.
Алексей несколько секунд бессмысленными глазами смотрел на мать, потом тяжело упал на стул и закрыл лицо руками.
Судьба его была решена…
В пышном и веселом местечке Ори чуть не каждый день были балы. Воды там считались не особенно целебными: пили их
На вечерней музыке бывало особенно торжественно и интересно. Все считали своим долгом надевать лучшие туалеты и ходить большими компаниями.
Незадолго до начала музыки, на веранде, прилегающей к библиотеке, сидело несколько барышень в светлых платьях и два офицера. Крайние барышни, черные и носатые, какие-то грузинские княжны, больше молчали, одна хохотала и кокетничала, а та, которая сидела у самого выхода, облокотившись рукой на перила, в сереньком платье с белыми кружевами, только улыбалась кротко и весело, а говорила мало. Это была худенькая девушка лет двадцати, скромная и тихая, с гладко зачесанными пепельными волосами, мелкими чертами лица и добрым взором голубоватых глаз. Она жила у родителей барышни, которая кокетничала, и давала уроки ее братьям.
Виктуся после смерти матери осталась совсем одна и рада была приютиться в семье, хотя жизнь ее оказалась там неотрадной, работа тяжелой, а вознаграждение пустым. Но Виктуся не жаловалась, особенно последнее время, когда они переехали в Ори.
Давал ответы и шутил с бойкой барышней рыжий, толстый офицер, который сидел напротив. Другой был не кто иной, как Алексей Ингельштет. За последние девять лет он так изменился, что вряд ли кто-нибудь, помнивший нежного мальчика с тонким лицом и легкими волосами, узнал бы его в этом армейском офицере. Лицо загорело, огрубело, в глазах постоянно было тупое выражение равнодушной покорности и привычного страха. Печать какого-то застарелого уныния лежала на всей его фигуре. Такие лица бывают у переносчиков непосильных тяжестей, и лица эти как будто говорят: «Ну, на меня еще больше: мне привычно, мне все равно, не долго».
Алексей и шутил, и смеялся, и танцевал, и ухаживал за барышнями и даже считался веселым и услужливым кавалером, но все это он делал слегка, машинально и безучастно. Он никогда не мог втянуться в офицерскую службу, но не боролся, никуда не порывался, только тупо надеялся, что это когда-нибудь кончится – все равно, как-нибудь. Он сильно кутил иногда, но и пьяный не проявлял деятельности, а ложился на постель и плакал либо запирался в свою комнату и никого не пускал к себе целые часы. Коротко остриженные волосы его стали очень редки, на голове ясно обозначилась лысина. Отец его умер, мать по-прежнему жила с ним, и все в их отношениях было по-прежнему.
– Вон музыканты пришли, – сказала Виктуся, указывая на движущуюся толпу между деревьями и ярко горящие медные инструменты под лучами вечернего солнца.
– Да, и сколько сегодня народу, – произнес Алексей. – Здесь, на веранде, еще не так, а там, посмотрите.
– Все новые приезжают, – отвечала Виктуся задумчиво. – Хотя скучно, когда много народу, – я не люблю.
– Ну, пожалуйста, не кривляйся, – грубо прикрикнула на нее бойкая барышня, которую звали Варей. – Не любить общества! И отлично, сидела бы с Колей и Мишей, и няньки не нужно было бы, а то – нет, как на музыку, так и глаза заблестят.