Том 10. Последние желания
Шрифт:
Елена Филипповна любила, когда Алексей сидел дома, и он бессознательно в эти четыре дня надеялся привести мать в хорошее расположение духа. Но чем дальше шло время, тем менее у него было решительности, тем менее чувствовал он себя способным сказать то решительное слово, которое было необходимо.
Елена Филипповна нисколько не изменилась: те же светлые брови, те же белые глаза, тот же голос, зловещий и монотонный, похожий на звон капель, падающих с крыши, и так же пахло от нее пронзительными и противными духами, которые напоминали Алексею детство,
Другая причина, заставлявшая Алексея сидеть дома, заключалась в опасении встретить певицу Рендич. Собственно, это была даже не боязнь, а стыд. Он не любил Калерию, он знал, что они не подходят друг к другу, что он даже не смог бы любить ее, потому что для такой, как она, нужно быть сильнее и глубже, он искренно любил Виктусю, ждал союза с нею, как последнего пристанища от пустоты и нелепости жизни, но перед Калерией ему было мучительно стыдно. Не то стыдно, что он ее разлюбил или не любил, а стыдно за себя, за свою жизнь, за то, чем он стал и даже чем был. Ему казалось, что она – его строгий судья, хотя и не понимал сам, какое право она имела судить его.
Дни проходили, Алексей так и не мог начать разговора с матерью. И напрасно он обманывал себя, выжидая хорошего расположения духа Елены Филипповны: она не удивлялась и не радовалась, что Алексей сидит дома, она просто считала это в порядке вещей и не становилась ни ласковее, ни сердитее. На пятый день произошла сцена. Вечером Алексей пришел в столовую пить чай. Мать сидела в большом кресле, обитом кожей, – последнее время она чувствовала себя не совсем здоровой, и бледное лицо ее на темном фоне с гладкими серыми волосами и светлыми глазами казалось еще бледнее и мертвеннее.
– Я все знаю, Алексей, – беззвучно сказала она, смотря на него пристально.
Алексей окаменел. В душе у него был ужас и в то же время радость, что она уже узнала помимо него.
– Эта женщина здесь, – продолжала Елена Филипповна, – я не хочу касаться ее прошлого, потому что не хочу повторять слов, которые мне говорили. Но я надеюсь, – слышишь ли? Надеюсь, что ты слишком уважаешь себя, чтобы хоть на минуту примкнуть к ее обществу.
Прежнее уныние охватило Алексея. Она о Калерии! Значит, про Виктусю все-таки нужно будет говорить.
– Мама, да что вы, – сказал он, – я эту певицу и не узнал. – Он лгал твердо и привычно. – И она меня не узнала. Впрочем, я нахожу, что встретиться с ней случайно, сказать два-три слова для мужчины нет ничего особенно унизительного. Я бы даже хотел, – продолжал он, набираясь храбрости, – чтобы мы как-нибудь встретились. Я бы спросил ее, каким образом она дошла до жизни актрисы, фиглярки. Говорить можно с кем угодно. Поверьте, мама, что я бы себя не уважал, если б во мне еще осталась хоть тень прошлого чувства к этой женщине. И поверьте, что если б я когда-нибудь собрался жениться…
– Жениться? – переспросила Елена Филипповна ледяным тоном. – Ты говоришь: жениться? А зачем тебе нужно было бы жениться?
– Да нет, – пробормотал Алексей, смущаясь, – я так…
Елена Филипповна тряслась на своем кресле от беззвучного страшного смеха.
– Которую ты бы полюбил! – выговорила она наконец. – Вот как! Вот как. Уж нет ли у тебя невесты на примете? Свое гнездо вить хочешь, своим домком жить! А я-то куда же денусь? При чем же я останусь? Ты будешь жену любить, а я, значит, совсем за борт? Нет, милый дружок, пока я жива, ты мне принадлежишь, и никакой девушке «кроткой» не дам я самого маленького места около тебя!
Алексей слышал противный, раздражающий запах духов, смотрел в бледные глаза, и давнишний детский ужас опять леденил его члены, приводил в оцепенение, похожее на кошмар.
Он смотрел, не мог оторвать глаз и не мог произнести ни слова. Потом с усилием встал и вышел из комнаты. Ему хотелось идти все прямо, не останавливаясь, в темноте, дойти до какой-нибудь пропасти и упасть в нее.
Упасть и заснуть, или умереть – все равно, – только не видеть, не понимать и не страдать. Так навеки безнадежно и непобедимо тяжело казалось ему окружающее.
На горе, по дороге в парк, закрытая со всех сторон деревьями – каштанами и липами, стояла маленькая дача, которую давно никто не занимал. Она принадлежала какой-то графине, которая вечно жила за границей, а управляющий спрашивал за дачу такую невероятную сумму денег, какую экономные туземные князья не соглашались платить; к тому же семейным дача не годилась: в ней было мало комнат, неудобно расположейных, и ценилась она по внутреннему убранству и архитектуре, которые делали ее похожей не на дачу, а скорее на какую-нибудь виллу у берега Средиземного моря. Сад был запущен, все в доме немного обветшало и пришло в упадок, но не теряло красоты и очень нравилось Калерии. Если бы не нашлась такая дача, Калерия, верно, и не осталась бы в Ори.
Теперь, в жаркий, послеполуденный час, когда каштаны под солнцем не шевелили ветвями и даже легкая пыль на дороге улеглась, Калерия Шмит – по сцене Рендич – сидела у окна в маленьком будуаре в кресле, обитом слегка выцветшим, золотистым атласом. На коленях у нее лежала книга, выражение лица было скучающее и раздраженное. Недалеко от нее, в таком же кресле, сидел пожилой господин, чрезвычайно хорошо, изысканно одетый, с удивительными ногтями миндалевидной формы. Он курил и посматривал в окно.
– Какая скука! – произнесла Рендич. – Вы, Пьер, совершенно одинаковы и в жару, и в холод, и на юге, и на севере. Хоть бы вы сказали что-нибудь.
– Я предлагал вам, – утонченно вежливо заметил господин, – поехать в наиболее оживленный европейский центр. Вы сами предпочли глухой Кавказ и отказались ехать со мной Baix-les-Bains.
– Ах, я скучаю не от Кавказа, – неторопливо сказала Калерия. – Я раскаиваюсь, что взяла этот отпуск. Мне скучно без дела, и, кроме того, – нестерпимо скучно с вами.