Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
Шрифт:
— Нет! Говори, пожалуйста…
— Она, будто, сплашивает талаканов: «Вы отколь?» — «Мы — делевенские»… ведь они из делевень в голод наползают, опосля пожалов… они ещё до пожала из избы бегут, они уж знают, когда пожалу быть. Дед-домовик скажет им: «Беги, лебята», они и — айда! Ты домовика — видал?
— Нет ещё…
— А я — вида-ал…
Но тут он неожиданно всхрапнул, точно задохнувшись, и — замолк до утра Бубенчик!
Хозяин почти каждый день стал приходить в мастерскую, словно нарочно выбирая то время, когда я что-нибудь рассказывал или читал.
— Болтай, болтай, профессор, ничего не будет, мели, знай!
И долго сидел, молча раздувая щёки так, что под жидкими волосами шевелились его маленькие уши, плотно прилаженные к черепу, какие-то невидные. Порою он спрашивал жабьим звуком:
— Как, как?
А однажды, когда я излагал строение вселенной, он визгливо крикнул:
— Стой! А где — бог?
— Тут же…
— Врёшь! Где?
— Библию знаете?
— Ты мне зубов не заговаривай — где?
— «Земля же бе невидима и неустроена и тьма верху бездны и дух божий ношашеся верху воды…»
— Во-оды! — торжествуя, крикнул он. — А ты внушаешь — огонь был! Вот я ещё спрошу попа, так ли это написано…
Встал и, уходя, добавил угрюмо:
— Больно ты, Грохало, много знаешь, гляди — хорошо ли это будет тебе!..
Качая головою, Пашка озабоченно сказал:
— Поставит он тебе капкан!
Два дня спустя после этого в мастерскую вбежал Сашка и строго крикнул мне:
— К хозяину!
Бубенчик поднял вверх курносое, обрызганное веснушками лицо и серьёзно посоветовал:
— Возьми гилю фунта в тли!
Я ушёл под тихий смех мастерской.
В тесной комнате полуподвального этажа, за столом у самовара сидели, кроме моего, ещё двое хозяев-крендельщиков — Донов и Кувшинов. Я встал у двери; мой ласково-ехидным голосом приказал:
— А ну-ка, профессор Грохалейший, расскажи-ка ты нам насчёт звёзд и солнышка, и как всё это случилось.
Лицо у него было красное, серый глаз прищурен, а зелёный пылал весёлым изумрудом. Рядом с ним лоснились, улыбаясь, ещё две рожи, одна — багровая, в рыжей щетине, другая — тёмная и как бы поросшая плесенью. Лениво пыхтел самовар, осеняя паром странные головы. У стены, на широкой двуспальной кровати сидела серая, как летучая мышь, старуха-хозяйка, упираясь руками в измятую постель, отвесив нижнюю губу; покачивалась и громко икала. В углу забыто дрожал, точно озябший, розовый огонёк лампады; в простенке между окон висела олеография [3] : по пояс голая баба с жирным, как сама она, котом на руках. В комнате стоял тяжёлый запах водки, солёных грибов, копчёной рыбы, а мимо окон, точно огромные ножницы, молча стригущие что-то, мелькали ноги прохожих.
3
полиграфически воспроизведённая живопись масляными красками, с имитацией рельефа холста и мазков краски, которая выполняется с помощью тиснения — Ред.
Я подвинулся вперёд, — хозяин, схватив со стола вилку, привстал и, постукивая ею о край стола,
— Нет, ты стой там… Стой и рассказывай, а после я тебя угощу…
Я решил, что тоже угощу его потом, и начал рассказывать.
На земле жилось нелегко, и поэтому я очень любил небо. Бывало, летом, ночами, я уходил в поле, ложился на землю вверх лицом, и казалось мне, что от каждой звезды до меня — до сердца моего — спускается золотой луч, связанный множеством их со вселенной, я плаваю вместе с землёй между звёзд, как между струн огромной арфы, а тихий шум ночной жизни земли пел для меня песню о великом счастье жить. Эти благотворные часы слияния души с миром чудесно очищали сердце от злых впечатлений будничного бытия.
И здесь, в этой грязненькой комнате, пред лицом трёх хозяев и пьяной бабы, бессмысленно вытаращившей на меня мёртвые глаза, я тоже увлёкся, забыв обо всём, что оскорбительно окружало меня. Я видел, что две рожи обидно ухмыляются, а мой хозяин, сложив губы трубочкой, тихонько посвистывает и зелёный глаз его бегает по лицу моему с каким-то особенным, острым вниманием; слышал, как Донов сипло и устало сказал:
— Ну и звонит, дьявол!
А Кувшинов сердито воскликнул:
— Чумовой он, что ли?
Но мне это не мешало: мне хотелось заставить их слушать мой рассказ и казалось, что они уже поддаются моим словам…
Вдруг хозяин, не шевелясь, выговорил медленно, тоненьким голосом и в нос:
— Ну, — будет, Грохало! Спасибо, брат! Очень всё хорошо. Теперича, расставив звёзды по своим местам, поди-ка ты покорми свинок, свинушечек моих…
Теперь об этом смешно вспоминать, но в тот час мне было невесело, и я не помню, как победил бешенство, охватившее меня.
Помню, что, когда я вбежал в мастерскую, Шатунов и Артюшка схватили меня, вывели в сени и там отпаивали водой. Яшка Бубенчик убедительно говорил:
— Сто-о? Ага-а, не послусал меня?
А Цыган, нахмуренный и сердитый, ворчал, похлопывая меня по спине:
— Охота связываться… Ежели у него селезёнка разыгралась, — ему сам архиерей нипочём…
Кормление свиней считалось обидным и тяжёлым наказанием: йоркширы помещались в тёмном, тесном хлеве, и когда человек вносил к ним вёдра корма, они подкатывались под ноги ему, толкали его тупыми мордами, редко кто выдерживал эти тяжёлые любезности, не падая в грязь хлева.
Войдя в хлев, нужно было тотчас же прислониться спиною к стене его, разогнать зверей пинками и, быстро вылив пойло в корыто, скорее уходить, потому что рассерженные ударами свиньи кусались. Но было гораздо хуже, когда Егорка, отворив дверь в мастерскую, возглашал загробным голосом:
— Эй, кацапы, гайда свиней загонять!
Это значило, что выпущенные на двор животные разыгрались и не хотят идти в хлев. Вздыхая и ругаясь, на двор выбегало человек пять рабочих, и начиналась — к великому наслаждению хозяина — весёлая охота; сначала люди относились к этой дикой гоньбе с удовольствием, видя в ней развлечение, но скоро уже задыхались со зла и усталости; упрямые свиньи, катаясь по двору, как бочки, то и дело опрокидывали людей, а хозяин смотрел и, впадая в охотницкое возбуждение, подпрыгивал, топал ногами, свистел и визжал: