Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке
Шрифт:
— В Париже побывали? — спросил он меня с напускною развязностью земского человека, который, памятуя, что он в некотором роде исполняет должность пятого колеса в колеснице государственного механизма, не хочет, чтоб его заподозрили, что он чем-нибудь стесняется.
— В Париже, — отвечал я.
— Поездили? погуляли?
— Так же, как и вы.
— Воротитесь домой, что-нибудь в смешном роде напишете?
— Может быть, и в смешном…
Он с минуту помолчал. Ответы мои не удовлетворяли его: почему-то он ждал, что я перед ним, земцем, откроюсь. Потом он уперся руками в колени и опять в упор посмотрел на меня. Именно тем взглядом посмотрел,
— Однако, вы любите-таки посмеяться…
Он откинулся спиной к стене купе и ждал. Но я молчал.
— А пора бы, наконец, и трезвенное слово сказать, * — продолжал он, все пристальнее и пристальнее вглядываясь в меня, как будто поставив себе задачею запечатлеть в своей памяти не только слова мои, но и выражение лица.
— Рады стараться!
— Вот видите, вы и теперь шутите. А ведь я, право, не шутя говорю: пора.
— Да, сколько помнится, я никогда пьяных слов и не говорил.
— И опять шутите! Я вам говорю, что пора трезвенное слово сказать, а вы о каких-то пьяных словах…
— В таком случае отвечу вам яснее: по крайнему моему убеждению, все слова, которые я когда-нибудь говорил, были трезвенные.
— Будто?
— Именно. Только надо знать грамоте и понимать, что читаешь — вот что прежде всего.
— Гм…
Он на минуту смолк, однако ж не сконфузился.
— Я, знаете, тамбовец; земец я… — начал он, как бы желая этим сказать, что стоит выше грамотности.
— Отлично.
— Вам, может быть, странным кажется, что я так прямо с вами заговорил?
— Да, странно.
— Но мы живем в такое время, когда церемонии-то приходится сдать в архив.
— Не вижу надобности.
— Право, так… а?
— Повторяю вам: не вижу надобности.
Но, по-видимому, и эти ответы не удовлетворили его, потому что он довольно-таки строго покачал головой и с расстановкою произнес:
— Однако, вы… не патриот!
Земцы вообще прилипчивы и самодовольны, но они редко бывают недоброжелательны. Дома, в своих захолустьях, они с утра до вечера суетятся и хлопочут: покупают новые умывальники для больниц, чинят паромы, откладывают до будущей сессии вопрос о мелком поземельном кредите, о прекращении эпизоотии, об оздоровлении крестьянских жилищ и проч., и так как все это им удается, то они чувствуют себя совершенно довольными. Набегаются день-денской, у всех побывают, со всеми поговорят, везде закусят, а к ночи, усталые, воротятся домой и засыпают до следующего утра. Понятно, что при таких условиях не может быть речи о недоброжелательном отношении к ближнему. Веруя искренно в свой жизненный подвиг, земец и ближнего своего не решается заподозреть в неверии. Потому что тут дело ясное: вот он, рукомойник — смотри!
Но последнее трудное время, по-видимому, тронуло даже эту душевную ясность. Земцы начинают подозревать и озираться. Рукомойники остаются нелужеными, паромы дают течь, потому что земец решил, что это дело второстепенное и что прежде всего следует смотреть вглубь. Вот он и смотрит; смотрит да смотрит, и вдруг фигу увидит. Взволнуется, побежит и начинает шевелить бровями. И все разом бровями зашевелят — ужасно у них это серьезно выходит. Пошевелят и порознь и вкупе — и опять фигу увидят… Нельзя сказать, чтоб это было страшно, но как-то бестолково и неполезно. По крайней мере, я лично очень жалею, что на наших глазах переводится наивная и добродушная порода людей, вполне довольных получаемым ими содержанием.
Сидевший
— Вы, может быть, опасаетесь, что я закричу караул? — продолжал он, прозорливо комментируя мысленные тревоги, отражавшиеся в моем лице.
— Здесь я не опасаюсь этого, потому что за такой подвиг вас, наверное, высадят на станции.
— А в Вержболове, например?
Я должен был ожидать этого вопроса; но есть вопросы, которых всегда ожидаешь, и которые всегда же застают врасплох. Я спасовал и сдался на капитуляцию.
— Спрашивайте, — сказал я.
— Прежде всего разуверьтесь, — начал он, — я человек правды — и больше ничего. И я полагаю, что если мы все, люди правды, столкуемся, то весь этот дурной сон исчезнет сам собою. Не претендуйте же на меня, если я повторю, что в такое время, какое мы переживаем, церемонии нужно сдать в архив.
— Ах, что вы! да разве я думал?..
— То-то-с. По моему мнению, мы все, люди добра, должны исповедаться друг перед другом и простить друг друга. Да-с, и простить-с. У всякого человека какой-нибудь грех найдется — вот и надобно этот грех ему простить.
— Ах, боже мой! да ведь это и есть моя мысль!
— Ну-с, так это исходный пункт. Простить — это первое условие, но с тем, чтоб впредь в тот же грех не впадать, — это второе условие. Итак, будем говорить откровенно. Начнем с народа. Как земец, я живу с народом, наблюдаю за ним и знаю его. И убеждение, которое я вынес из моих наблюдений, таково: народ наш представляет собой образец здорового организма, который никакие обольщения не заставят сойти с прямого пути. Согласны?
— Но разве можно сомневаться в том?
— Прекрасно. Несмотря, однако ж, на это, несмотря на то, что у нас под ногами столь твердая почва, мы не можем не признать, что наше положение все-таки в высшей степени тяжелое. Мы живем, не зная, что ждет нас завтра и какие новые сюрпризы готовит нам жизнь. И все это, повторяю, несмотря на то, что наш народ здоров и спокоен. Спрашивается: в чем же тут суть?
Я ничего не ответил на этот вопрос (нельзя же было ответить: прежде всего в твоих безумных подстрекательствах!), но, грешный человек, подмигнул-таки глазком, как бы говоря: вот именно это самое и есть!