Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
Шрифт:
— Что же делать с небом?
Эти слова, необычные в иной обстановке, этот безнадёжный вопрос человека, видимо, отчаявшегося в чём-то, показался теперь необычным даже и здесь; спорившие умолкли, героиня, человек религиозный, испуганно взмахнула рукою, комик неодобрительно замычал, герой, торопливо сунув руки в карманы пальто, отошёл к рампе, а режиссёр, взмахнув головою, спросил с тревогой:
— А… а что случилось?
— Луну пускать или только звёзды?
— Луну! — с досадой сказал режиссёр. — Не очень ярко, как бы сквозь
— Рабочие, — мрачно сказал человек.
— Закрасьте!..
— Двое пьяных. Один уже заснул, а другой…
— Непременно закрасьте!
— Конечно, — согласился человек и, повернувшись, точно надетый на стержень, растаял в сумраке кулисы.
— Астроном, — заметил комик, вздохнув, присел на скалу и начал раскладывать на коленях табак, бумагу, а режиссёр, погладив ладонями синие щёки, миролюбиво предложил:
— Начнёмте… Мы остановились на сцене Аркадия и Серафимы, — где же Лидия Александровна?
Глядя в тетрадку роли, героиня сказала:
— После слов Аркадия: «Мы пойдём с тобой дорогой избранных» — вхожу я, начинаю: «А — я? Ты и меня ведь звал с собой на этот путь», — я говорю это с иронией?
Режиссёр отчаянно взмахнул руками:
— Ничего подобного! Иначе мы выскочим из тона пьесы. Нет, вы понимаете неизбежность его измены вам, вы миритесь с нею, скрывая боль, вы — тоже избранная…
— Для истязания, — сердито докончил герой. Он всё ещё волновался, — впрочем, такова его профессия. Расхаживая по сцене у рампы, он сунул большие пальцы рук в верхние карманы жилета, что делало его похожим на танцующего еврея, смотрел во тьму зала и негодующе морщил своё дородное, бритое лицо, двигая бровями, большими, как усы.
— Чёрт знает, как глупа эта пьеса! А меня хотят убедить, что тут какая-то премудрая романтика, философия…
— Когда философствую я, — заговорил комик, дымя папиросой, и вдруг, сняв котелок с головы, почтительно упёрся лысиной во тьму кулисы, откуда, сопровождаемый Лидочкой, спокойно, как орёл, выплыл большой, седобородый человек в широком пальто. Медленным движением руки он снял мягкую шляпу, обнажив пышные волосы, улыбнулся героине, показав золотые зубы, и поднёс её руку к своей бороде.
— Здравствуйте, — необыкновенно громко сказала она, почему-то с ударением на последнем слоге.
Кивнув головою в сторону комика, сделав кистью руки приветственный жест режиссёру, человек собрал бороду свою в горсть, потом ловким ударом пальцев широко распушил её по груди и спросил героя спокойно, любезно:
— Так вам не нравится моя пьеса?
— Собственно говоря, — сказал герой, зябко пожимая плечами, — мы тут все говорили. Это — общий голос артистов…
— Что пьеса моя — не умна?
— Нет, конечно… То есть, я хочу сказать,
— Вообще! — сказал комик, значительно подняв палец вверх, желая этим помочь товарищу.
Герой чувствовал себя оробевшим, как гимназист пред директором, стыдился этой робости и, желая победить её, напрягал своё сытое, уже несколько рыхлое тело, выпячивая грудь, точно солдат во фронте.
— Дело в том, что вообще репертуар, — говорил он, облизывая губы, отчего слова звучали невнятно, говорил он, поглядывая исподлобья на товарищей, думал:
«Черти…»
Автор стоял пред ним, тщательно протирая пенснэ кусочком замши, и требовательно слушал; режиссёр что-то быстро шептал комику, героиня, свернув роль свою тугой трубкой, тихонько хлопала ею о ладонь левой руки; среди сцены стояла Лидочка, озабоченно доставая что-то из своей сумки, — герою показалось, что она старается засунуть руку в сумку по локоть, он тоже вдвинул руки свои глубоко в карманы брюк, догадываясь:
«Вероятно, успела наябедничать…»
Автор протёр пенснэ, осторожно насадил его на переносье крупного, красноватого носа и с терзающим спокойствием чего-то ждал. Быстрым шагом, вывёртывая колени, подошёл режиссёр, виновато говоря:
— Мы здесь, Павел Фёдорович, немного поспорили…
— Да? — произнёс автор.
— Да. Гронский находит, что новые пьесы…
Но тут герой преодолел своё смущение, решительным жестом он сорвал с головы шляпу, взбил пальцами волосы и заговорил несколько громче, чем того требовала физическая близость автора к нему.
— Да, я действительно нахожу… не могу скрыть… Но, прежде всего, я прошу извинить меня, если я резко…
Автор милостиво приподнял белые брови свои и чуть-чуть наклонил голову.
— С некоторого времени я настроен раздражённо, — очень трудный сезон, новые пьесы, масса работы…
— Вот, — сказал комик.
— Я и говорил вообще о новых пьесах…
— Именно, — подтвердил комик.
— Что же в них нового? Любовь и смерть, смерть и любовь. Ново здесь только одно: обнажённость темы, так сказать. Получается странное впечатление: люди говорят только о любви и смерти.
— Но не умеют ни любить, ни умирать, — негромко подсказала героиня, неожиданно чувствуя себя в положении матери, которая боится, что сына её ударит чужая рука, и потому спешит сама нашлёпать его.
— Темы иного порядка: честолюбие, стремление к успеху, страсть к приключениям и наживе, месть и многое другое — отодвинуто в сторону. Совершенно забыт человек, которому хочется счастья, и как будто нет на земле людей, жаждущих радости. Современный репертуар слишком суживает и упрощает жизнь…
Автор слушал внимательно, и это очень усиливало красноречие героя. Он говорил, всё возвышая голос, и ему казалось, что мысли его текут весенними ручьями. Он сделал паузу, глубоко вздохнув, и тотчас же в щель его речи полился холодно мягкий голос автора: