Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
Шрифт:
— Хоть он и благословенный тебе, да ещё — либо дождик, либо снег, либо — будет, либо — нет, — сурово сказала она.
Тёмная тревога мутила её мысли; через несколько дней она пошла к Ерданской погадать о будущем, — к знахарке, зобатой, толстой, похожей на колокол, все женщины города сносили свои грехи, страхи и огорчения.
— Тут гадать не о чем, — сказала Ерданская, — я тебе, душа, прямо скажу: ты за этого человека держись. У меня не зря глаза на лоб лезут, — я людей знаю, я их проникаю, как мою колоду карт. Ты гляди, как он удачлив, все дела у него шаром катятся, наши-то мужики
— То-то что медведем, — согласилась вдова и, вздохнув, рассказала гадалке:
— Боюсь; с первого раза, когда он посватал дочь, — испугалась. Вдруг, как будто из тучи упал никому неведомый и в родню полез. Разве эдак-то бывает? Помню, говорит он, а я гляжу в наглые глазищи его и на все слова дакаю, со всем соглашаюсь, словно он меня за горло взял.
— Это значит: верит он силе своей, — объяснила премудрая просвирня.
Но всё это не успокоило Баймакову, хотя знахарка, провожая её из своей тёмной комнаты, насыщенной душным запахом лекарственных трав, сказала на прощанье:
— Помни: дураки только в сказках удачливы…
Подозрительно громко хвалила она Артамонова, так громко и много, что казалась подкупленной. А вот большая, тёмная и сухая, как солёный судак, Матрёна Барская говорила иное:
— Весь город стоном стонет, Ульяна, про тебя; как это не боишься ты этих пришлых? Ой, гляди! Недаром один парень горбат, не за мал грех родителей уродом родился…
Трудно было вдове Баймаковой, и всё чаще она поколачивала дочь, сама чувствуя, что без причины злится на неё. Она старалась как можно реже видеть постояльцев, а люди эти всё чаще становились против неё, затемняя жизнь тревогой.
Незаметно подкралась зима, сразу обрушилась на город гулкими метелями, крепкими морозами, завалила улицы и дома сахарными холмами снега, надела ватные шапки на скворешни и главы церквей, заковала белым железом реки и ржавую воду болот; на льду Оки начались кулачные бои горожан с мужиками окрестных деревень. Алексей каждый праздник выходил на бой и каждый раз возвращался домой злым и битым.
Что, Олёша? — спрашивал Артамонов. — Видно, здесь бойцы ловчее наших?
Растирая кровоподтёки медной монетой или кусками льда, Алексей угрюмо отмалчивался, поблескивая ястребиными глазами, но Пётр однажды сказал:
— Алексей дерётся лихо, это его свои, городские, бьют.
Илья Артамонов, положив кулак на стол, спросил:
— За что?
— Не любят.
— Его?
— Всех нас, заедино.
Отец ударил кулаком по столу, так что свеча, выскочив из подсвечника, погасла; в темноте раздалось рычание:
— Что ты мне, словно девка, всё про любовь говоришь? Чтоб не слыхал я этих слов!
Зажигая свечу, Никита тихо сказал:
— Не надо бы Олёше ходить на бои.
— Это — чтобы люди смеялись: испугался Артамонов! Ты — молчи, пономарь! Сморчок.
Изругав всех, Илья через несколько дней, за ужином, сказал ворчливо-ласково:
— Вам бы, ребята, на медведей сходить, забава хорошая! Я хаживал с князь Георгием в рязанские леса, на рогатину брали хозяев, интересно!
Воодушевясь, он рассказал несколько случаев
— Ну, как твои Артамоновы живут? — спрашивали Баймакову горожане.
— Ничего, хорошо.
— Зимой свинья смирна, — заметил Помялов.
Вдова, не веря себе, начала чувствовать, что с некоторой поры враждебное отношение к Артамоновым обижает её, неприязнь к ним окутывает и её холодом. Она видела, что Артамоновы живут трезво, дружно, упрямо делают своё дело и ничего худого не приметно за ними. Зорко следя за дочерью и Пётром, она убедилась, что молчаливый, коренастый парень ведёт себя не по возрасту серьёзно, не старается притиснуть Наталью в тёмном углу, щекотать её и шептать на ухо зазорные слова, как это делают городские женихи. Её несколько тревожило непонятное, сухое, но бережное и даже как будто ревнивое отношение Пётра к дочери.
«Не ласков будет муженёк».
Но однажды, спускаясь с лестницы, она услыхала внизу, в сенях, голос дочери:
— Опять на медведя пойдёте?
— Собираемся. А что?
— Опасно, Алёшу-то задел зверь.
— Сам виноват — не горячись. Значит — думаете обо мне?
— Я про вас ничего не сказала.
«Ишь ты, шельма, — подумала мать, улыбаясь и вздохнув. — А он — простак».
Илья Артамонов всё настойчивее говорил ей:
— Поторопись со свадьбой, а то они сами поторопятся.
Она видела, что надо торопиться, девушка плохо спала по ночам и не могла скрыть, что её томит телесная тоска. На пасху она снова увезла её в монастырь, а через месяц, воротясь домой, увидала, что запущенный сад её хорошо прибран, дорожки выполоты, лишаи с деревьев сняты, ягодник подрезан и подвязан; и всё было сделано опытной рукою. Спускаясь по дорожке к реке, она заметила Никиту, — горбун чинил плетень, подмытый весенней водою. Из-под холщовой, длинной, ниже колен, рубахи жалобно торчали кости горба, почти скрывая большую голову, в прямых, светлых волосах; чтоб волосы не падали на лицо, Никита повязал их веткой берёзы. Серый среди сочно-зелёной листвы, он был похож на старичка-отшельника, самозабвенно увлечённого работой; взмахивая серебряным на солнце топором, он ловко затёсывал кол и тихонько напевал, тонким голосом девушки, что-то церковное. За плетнём зеленовато блестела шёлковая вода, золотые отблески солнца карасями играли в ней.
— Бог в помощь, — неожиданно для себя умилённо сказала женщина; блеснув на неё мягким светом синих глаз, Никита ласково отозвался:
— Спаси бог.
— Это ты сад убрал?
— Я.
— Хорошо убрал. Любишь сады?
Стоя на коленях, он кратко рассказал, что с девяти лет был отдан князем барином в ученики садовнику, а теперь ему девятнадцать лет.
«Горбат, а будто не злой», — подумала женщина.
Вечером, когда она с дочерью пила чай у себя наверху, Никита встал в двери с пучком цветов в руке и с улыбкой на желтоватом, некрасивом и невесёлом лице.