Том 17. Пошехонская старина
Шрифт:
— Мы — слава богу, папенька.
— Слава богу — лучше всего, учитесь. А отучитесь, на службу поступите, жалованье будете получать. Не все у отца с матерью на шее висеть. Ну-тко, а в которой губернии Переславль?
— Во Владимирской, папенька.
— Два Переславля: один во Владимирской, другой — в Полтавской.
Мне хочется возразить, что в Полтавской Пере яславль, но, зная, что дедушка не любит возражений, я воздерживаюсь.
— А Спассков целых три, — прибавляет дедушка, —
Гриша читает.
— Так. А папа римский иначе читать велит: «иже от отца и сынаисходящего». Вот и толкуй с ним.
Приносят десерт. Ежели лето в разгаре, то ставят целые груды ягод, фруктов, сахарного гороха, бобов и т. д. Матушка выбирает что получше и потчует дедушку; затем откладывает лакомства на особые тарелки и отсылает к Настасье. Детям дает немного, да и то преимущественно гороху и бобов.
— Вы свои! успеете полакомиться! — приговаривает матушка, раскладывая лакомство по тарелкам, и при этом непременно обделяет брата Степана.
Дедушка кушает с видимым удовольствием и от времени до времени прерывает процесс еды замечаниями вроде:
— Ягоды разные бывают. Иная и крупна, да сладости в ней нет; другая и поменьше, а сладка.
— Это как годом, — подтверждает матушка.
— То-то я и говорю. Иной раз дождей много…
И т. д.
А в заключение непременно похвалит:
— Хороши у вас фрукты. Похаять нельзя.
— А коли нравятся, так и еще бы покушали!
— Будет.
Тем не менее матушка откладывает на тарелку несколько персиков и абрикосов и уносит их в дедушкину спальню, на случай, если б старик пожелал на ночь покушать.
— А нам по персичку да по абрикосику! — шепотом завидует брат Степан. — Ну, да ведь я и слямзить сумею.
С этими словами он развязно подходит к столу, берет персик и кладет в карман. Дедушка недоумело смотрит на него, но молчит.
В начале шестого подают чай, и ежели время вёдреное, то дедушка пьет его на балконе. Гостиная выходит на запад, и старик любит понежиться на солнышке. Но в сад он, сколько мне помнится, ни разу не сходил и даже в экипаже не прогуливался. Вообще сидел сиднем, как и в Москве.
Время между чаем и ужином самое томительное. Матушка целый день провела на ногах и, видимо, устала. Поэтому, чтоб занять старика, она устраивает нечто вроде домашнего концерта. Марья Андреевна садится за старое фортепьяно и разыгрывает варьяции Черни. Гришу заставляют петь: «Я пойду-пойду косить…» Дедушка слушает благосклонно и выражает удовольствие.
— Изрядно, — хвалит он Гришу, — только зачем тужишься и губы оттопыриваешь?
— Ну, папенька, он еще молоденек. И взыскать строго нельзя, — оправдывает матушка своего любимца. — Гриша! спой еще… как это… «на пиру», что ли… помнишь?
Гриша поет:
Не— Ладно, — поощряет дедушка, — выучишься — хорошо будешь петь. Вот я смолоду одного архиерейского певчего знал — так он эту же самую песню пел… ну, пел! Начнет тихо-тихо, точно за две версты, а потом шибче да шибче — и вдруг октавой как раскатится, так даже присядут все.
— Дарованье, значит, бог ему дал.
— Да, без дарованья в ихнем деле нельзя. Хошь старайся, хошь расстарайся, а коли нет дарованья — ничего не выйдет.
Репертуар домашних развлечений быстро исчерпывается. Матушка все нетерпеливее и нетерпеливее посматривает на часы, но они показывают только семь. До ужина остается еще добрых полтора часа.
— Папенька! в дурачки? — предлагает она.
— В дураки — изволь.
Дедушка садится играть с Гришей, который ласковее других и тверже знает матушкину инструкцию, как следует играть со стариком.
Наконец вожделенный час ужина настает. В залу является и отец, но он не ужинает вместе с другими, а пьет чай. Ужин представляет собою повторение обеда, начиная супом и кончая пирожным. Кушанье подается разогретое, подправленное; только дедушке к сторонке откладывается свежий кусок. Разговор ведется вяло; всем скучно, все устали, всем надоело. Даже мы, дети, чувствуем, что масса дневных пустяков начинает давить нас.
— Другие любят ужинать, — заговаривает отец, — а я так не могу.
— Мм… — отзывается дедушка и глядит на своего собеседника такими глазами, словно в первый раз его видит.
— Я говорю: иные любят ужинать… — хочет объяснить отец.
— Любят… — машинально повторяет за ним дедушка.
Бьет девять часов. Свершилось. Дедушкин день кончен.
Матушка, дождавшись, покуда старика кладут спать, и простившись с Настасьей, спешит в свою спальню. Там она наскоро раздевается и совсем разбитая бросается в постель. В сонной голове ее мелькает «миллион»; губы бессознательно лепечут: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его…»
Чтобы дать читателю еще более ясное представление о дедушкиной семье, я считаю нелишним заглянуть на один из вечерков, на которые он, по зимам, созывал от времени до времени родных.
Обыкновенно дня за два Настасья объезжала родных и объявляла, что папенька Павел Борисыч тогда-то просит чаю откушать. Разумеется, об отказе не могло быть и речи. На зов являлись не только главы семей, но и подростки, и в назначенный день, около шести часов, у подъезда дома дедушки уже стояла порядочная вереница экипажей.