Том 17. Пошехонская старина
Шрифт:
В комнатах натоплено, форточек в окнах нет, да и ставни закрыты, так что никакого намека на вентиляцию не существует. Кроме того, ради гостей, накурили какими-то порошками, что еще более увеличивает спертость воздуха. Дедушка уже вышел в гостиную, сел на диван и ждет. На нем длиннополый сюртук «аглицкого сукна»; на шее повязан белый галстух. На столе перед диваном горят две восковые свечи; сзади дивана, по обеим сторонам продольного зеркала, зажжены два бра, в каждом по две свечи; в зале на стене горит лампа, заправленная постным маслом. Лакей Пахом расставляет на переддиванном столе десерт: пастилу, мармелад, изюм, моченые яблоки и т. п.
Съезжаются
Познакомлю здесь читателя с теми из присутствующих, о которых доселе мне пришлось говорить только мимоходом.
Любягин — что называется, военная косточка. Это старик лет шестидесяти пяти, бодрый, живой и такой крепыш, что, кажется, износу ему не будет. Те, которые давно его знают, не замечают в его наружности ни малейших перемен. Он острижен под гребенку; и волосы и зубы у него целы, щеки румяные, и только глаза несколько напоминают о старчестве. Он самый близкий человек дедушке и неизменный его собеседник. Оба усердно читают «Московские ведомости» и передают друг другу вынесенные из этого чтения впечатления. Обоих интересуют одни и те же предметы, обоих связывают одни и те же воспоминания. Может быть, дедушку подкупает еще и то, что Любягин не имеет ни малейших поползновений на его сокровище. У него у самого есть небольшой капитал, и он скромно довольствуется доходами с него, откладывая каждую лишнюю копейку для единственного сына. Этот сын уже обзавелся семейством и стоит на хорошей дороге. Командует гарнизонным батальоном где-то в дальней губернии и не только не требует помощи от отца, но сам копит. И дети его точно так же будут копить — в этом нет никакого сомнения, так что старик Любягин может умереть спокойно. Главное дело, чтоб деньги были, а коли они есть, то все остальное пойдет хорошо — вот кодекс мудрости, который царствует во всей семье и которому следует и Любягин.
Тетенька Арина Павловна слывет в своей семье простофилей. Действительно, она очень недалека, но это не мешает ей относиться к дедушкиному сокровищу с тем же завистливым оком, как и прочие члены семьи. В этом отношении и умные и глупые — все одинаково сходились сердцами. Она несколько моложе матушки, но на вид старообразнее; это рыхлая, расплывшаяся женщина, с круглым, ничего не выражающим лицом и тупо смотрящими глазами. Рот у нее всегда раскрыт, вследствие чего Григорий Павлыч без церемонии называет ее: «Балахня стоит рот распахня». Но у нее есть и добродетель: она страстно любит своих детей и ради них готова идти на самое рискованное дело. Однажды она даже осмелилась: бросилась перед дедушкой на колени и сказала: «Папенька! что же вы медлите, распоряжения не делаете? Неужто внучат своих обидите?» За эту выходку старик целый год не пускал ее на глаза.
Наконец, Федот Гаврилыч Клюквин представляет собой тип приказной строки. Это еще не старый человек, но смотрит уже стариком. Лицо его,
Когда все пристроились по местам, разносят чай, и начинается собеседование. Первою темою служит погода; все жалуются на холода. Январь в половине, а как стала 1-го ноября зима, так ни одной оттепели не было, и стужа день ото дня все больше и больше свирепеет.
— Это я замечал, — говорит дедушка, — ежели на Кузьму-Демьяна в санях поехали, быть суровой зиме.
— У меня сегодня утром градусник на солнце двадцать пять градусов показывал, — сообщает дядя Григорий Павлыч. — Из деревни сено привезли, так мужик замерз совсем, насилу отходили.
— Такая-то зима, на моих памятях, только раз и была: как француз на Москве кутил да мутил.
— Тогда, папенька, бог знал, что морозы нужны, а нынче так, без всякой причины, — замечает тетенька Арина Павловна.
— Ты бы богу-то посоветовала: не нужно, мол.
— Да разве не обидно, папенька! На дворе морозы, а снегу мало. Из деревни пишут: как бы озими не вымерзли!
— Так ты и скажи богу: у меня, мол, озими вымерзнут. Авось он образумится.
Все улыбаются.
— А сын мне пишет, — начинает Любягин, — у них зима теплая стоит.
— И все так: где холодно, а где тепло. Что, как сынок? здоров? все благополучно?
— Слава богу. По осени инспектор у них был, все нашел в исправности.
— Слава богу — лучше всего. Чай, инспектора-то эти в копеечку ему достаются!
— Есть тот грех. Когда я командовал, так, бывало, приедет инспектор, и ест и пьет, все на мой счет. А презент само собой.
— Наколотит в загорбок — и уедет.
— Вот по гражданской части этого нет, — говорит дядя.
— Там хуже. У военных, по крайности, спокойно. Приедет начальник, посмотрит, возьмет, что следует, и не слыхать о нем. А у гражданских, пришлют ревизора, так он взять возьмет, а потом все-таки наябедничает. Федот Гаврилыч, ты как насчет ревизоров полагаешь?
Клюквина слегка коробит; он на своих боках испытал, что значит ревизор. Однажды его чуть со службы, по милости ревизора, не выгнали, да бог спас.
— Самый это народ внимания не стоящий, — отвечает он, принимая совсем наклонное положение.
— Что, небось, узнал в ту пору, как кузькину мать зовут! — смеется дедушка, а за ним и все присутствующие.
Разговор незаметно переходит к взяткам.
— В мое время в комиссариате взятки брали — вот так брали! — говорит дедушка. — Француз на носу, войско без сапог, а им и горя мало. Принимают всякую гниль.
— И прежде взятки брали, и теперь берут, — утверждает Любягин.
— И на предбудущее время будут брать.
— Потому — люди, а не святые.