Том 2. Машины и волки
Шрифт:
Миссис Смит знала: –
– Самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком, – и, когда он идет по вожже к уздцам рысака, не желающего стоять, – они стоят на снежной пустынной поляне, – неверными, холодными руками она наливает коньяк, холодный как лед, от которого ноют зубы, и жгучий, как коньяк, – а губы холодны, неверны, очерствели в жестокой тишине мороза, и губы горьки, как то яблоко с пятнышком. А дома домовый пес-старик уже раскинул простыни и подлил воды в умывальник. – –
Роберт Смит никогда не познал, никогда: – как –
– Лиза
Калитина, одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны стоят щетиной. Море: – здесь под обрывом льды – там далеко свинец воды, – и там далеко над мутью и в метели красный свет уходящей зари. Снежные струи бегут кругом, кружатся, около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, качаются. – «Это я, я». – Снег не комкается в руках, его нельзя смять, он рассыпается серебряной синей пылью – «Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю». –
Телеграф.
Телеграф – это столбы и проволоки, которые сиротливо гудят в полях, гудят и ночью и днем, и веснами, и в осени, – сиротливо, потому что – кто знает, что, о чем гудят они? –
Телеграф выкинул из России в Бвропу телеграммы – миссис Смит, миссис Чудлей, мистеру Кингстону. – –
Россия – Европа: два мира? –
В колонном зале польской Миссии – на Домберге – парламент Миссии. Древнюю Колывань осаждал когда-то Иван Грозный, – публичному дому тогда было уже полтораста лет. Здесь все, кто вне России, кто глядит в Россию. Свет черен – непонятно, ночь иль окна в черных шторах. Парламент мнений. Здесь все. Сорокин и Пильняк – не явились. У секретарского столика Емельян Разин и Лоллий Кронидов. Ротмистр Тензигольско-Саломатино-Расторов сел на окне, без шпаги. Рядом стала седая старушка – мать – миссис Смит. Генерал Калитин не может объясниться по-английски с мистером Кингстоном из Ливерпуля. Министр Сарва, посланник Старк сторонятся Ллойд-Джорджа. В зале нет миссис Чудлей. – Иль это только бред, иль это только муть, туман, наважденье? – в зале только истопник, и кресла, и тишина – над мертвым городом, – а где-то там, во мгле лежит – Россия, – где с полей, суходолов, из лесов и болот – серое, страшное, непонятное, – что? – …Докладчик, кто докладчик? –
– В зале нет миссис Чудлей –
– И Париж. Автобусы, такси, трамваи, мотоциклы, велосипедисты, цилиндры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На углу, где скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются в двери метрополитена. Гудит, блестит, – мчит город – в солнце, в лаке, в асфальте. Оказывается, женщин надо, как конфеты, из платья выворачивать. Дом там, против бульвара – весь в оборках жалюзи, – и миссис Чудлей, в прохладной тени, идет из одной комнаты в другую: – кружево, кружево, шелк, пеньюар – утро. В умывальнике в ванной – горячая и холодная вода. Миссис Чудлей у зеркала – миссис Чудлей в зеркале, – и губы пунцовеют в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и под глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи – чуть-чуть припудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья выворачивать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже поздний час. Она знает: – как у нее, так у всех парижанок, у немок, у англичанок, – у всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), – и так легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к этому часу, конечно, пусть это днем или ночью, в ванне – теплая вода, простыни и полотенца. В комнате за жалюзи – прохладно, и на улице – за жалюзи – котелки, цилиндры, лак ботинок. – Миссис Чудлей в белом платье, в белом пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах, в жестяных пальмах – кафе. За углом в переулке, где тихо, – парикмахер. Миссис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. – И вот –
– и вот, когда миссис Чудлей сидит в кресле, за стеной, где живет джентльмен-парикмахер, – плачет ребенок, мальчик девяти лет, мальчик плачет неистово. – В чем дело? – Мальчик потерял грифель от аспидной доски, и его завтра накажет розгами учитель в школе. – Потом, когда джентльмен-парикмахер склонялся у ног, мальчик неистово ворвался сюда и завертелся неистово, в счастии, – потому что он нашел грифель и его не будет бить учитель. Перед этим мальчик неистово плакал, его побили бы. –
– Миссис Чудлей идет по бульвару, в кафе, – ее джентльмен, с тростью в руках, уже был утром на бирже, он в курсе, как пляшут доллары, фунты и франки, он уже потрудился. Ах, должно быть, должно быть, она даст ему свою визитную карточку. – Он бодр, он весел, он шутит, – но он немного устал. Он говорит: – «Pardon, madame», – и заходит в писсуар, от удовольствия он бьет тросточкой по стене. Она идет медленнее. В кафе пустынно. День. – Ну-да, в пять часов разбухнут кафе от кавалеров и дам, и будут острить, что костюм дам состоит – из кавалера впереди и из ничего сзади: это совсем не потому, отчего в России и мужчины и женщины ходят кругом голые. И тогда из пригородов, из подворотен казарм, с фабричных дворов – выйдут – пойдут – черные блузники – и где-то соберутся еретики, фантасты и отступники – поэты – и художники. – В этот день миссис Чудлей принесли телеграмму. – –
– Ну, вот миссис Чудлей но было в колонном зале польской Миссии, – но неистовый плач того мальчика, ребенка, которого будет драть педагог за утерянный грифель, – этот плач был в этом зале. Детский неистовый плач стал рядом с миссис Смит, около ротмистра-губернатора Тензигольского. Поэты, художники, еретики и блузники пришли потом. – В тот год – в те годы – не знали еще в Европе, что это пришло: кризис или крах – или нарождение нового? – В Ливерпуле в порту толпились корабли, титаники, дредноуты, над мутной водою, в нефти – в порту – с каменных глыб набережных свисали гигантские грузоподъемные краны, горами валялся уголь, лежали бочки, хлопок, под брезентами, высились нефтяные баки, каре кварталов элеваторов, складов и холодильников замыкали порт кругом. Кругом все было в саже, в дыму, в каменноугольной пыли, звенели и дребезжали лебедки, вагонетки, вагончики, вагоны, гудели паровозы и катера, гонимые человеческой волей. – Там дальше был город контор, банков, фирм, магазинов. Здесь толпилась толпа – людей всех человеческих национальностей, – туда в город контор автомобили, трамваи и автобусы увозили только тех, кто был в цилиндрах, котелках и крахмалах. – В элеваторах, складах и холодильниках, должно быть, конечно, было много крыс. – И в конторе мистера Кингстона, как во многих конторах Королевского банка, знали – вот – что, не о крысах –
– В тот год – в те годы – никто не знал, что пришло в Европу: – гибель, смерть или рождение нового. Но мистер Кингстон, как многие, кто научился читать цифры, знал – – Впервые за две тысячи лет гегемония над миром ушла из Европы. Уже прошли годы человеческих бойнь, но народы, как звери, зализывая болячки, жили военными поселениями, глухо готовясь к новым и новым войнам. Вся Европа, и победители, и побежденные, страны, которые грабят, и которых грабят, – вышли из войны – побежденными. Во всех странах, у всех народов пустели университеты, вымирала интеллигенция – мозг народов, пылились, разваливались, разветривались музеи, картино- и книгохранилища, – народами
Версалем оставила одно лишь – разбойничество – –?
Тогда говорили в Европе, что это промышленный экономический кризис. – И, хотя государства грозились заборами таможен, как баррикадами, все же были люди, которые видели гибель Европы в уничтожении международного братства, и тогда учинялись Канны, Генуя, – и там фельдфебеля хотели учинить новый Версаль, – и эти глядели на Россию – в Россию, чтобы утвердить равновесие мира – новой колонией. Но государства еще жили и властвовали, как на войне, разъединяя, кормя и – властвуя: тогда многие в Европе разучились знать, как достается хлеб, но многие и многие поля в те годы были засеяны не пшеницей, а картечью, – об этом хорошо знал европейский крестьянин, мужик, – и многие и многие те, для которых не хватало моргов, разучились есть хлеб: ведь едали же в Лондоне и Берлине дохлых лошадей и собачину. И хозяйственный кризис все рос и рос, все новые останавливались заводы, все новые рушились фирмы, все новые товары оказывались ненужными миру – медь, олово, хлопок, резина, – и новые миллионы людей шли – в морги. Но киношки, но кафе, диле и нахт-локалы были полны, женщины всегда имели визитные карточки. – И эти глядели на Россию – в Россию, чтобы утвердить равновесие мира: колониальной политикой. –
– Но в Европе были и еретики, и безумцы, и поэты, и художники, которые – – –
– Но Епропа мала; – Европа, кошкой изогнувшаяся на земном шаре, где старая кошка нюхает молоко Гибралтара, где Пиренейский полуостров – голова, а нога – Апеннинский полуостров –
– и гегемония над миром ушла из Европы, с Атлантики – к Тихому океану: –
– В Америке сытно, обутно и одетно, в Соединенных Штатах на каждых четырнадцать человек – автомобиль и половина мирового золота там, и доллар чуть ли не выше своего паритета, и ее тоннаж, в четверть мирового тоннажа, догоняет Англию. В Японии дымят заводы, снуют основы и челноки, и японскому флоту – ближе до Австралии, чем английскому. В Китае, который спал шесть тысяч лет, – полезли китайцы под землю за каменным углем, за залежами железных, оловянных, медных руд, – в Китае загорелись домны. – В Австралии теперь – свои заводы. – Тихий океан – он же Великий – Аргентина, Боливия, Перу – краснокожие, желтолицые, негры – – но Европа –
Европа – –
– Докладчик мистер Кингстон сходит с кафедры. В черном зале польской миссии темно. Иль это бред и подлинен один лишь детский – горький плач? – Мистера Кингстона сменяет другой докладчик, Иван Бунин, – иль это только бред, поэма, метель над Домбергом –? – Корабль мирно идет из Америки в Бвропу. «Горе тебе, Вавилон, город крепкий», Апокалипсис. – Это эпиграф. –
– «… почти до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом, но плыли вполне благополучно и даже без качки, пассажиров на пароходе оказалось много. И все люди крупные, пароход – знаменитая «Атлантида» – был похож на самый дорогой европейский отель со всеми удобствами, – с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, – и жизнь на нем протекала по самому высшему регламенту: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодною свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газеты и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху: все палубы заставлены были тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким, душистым чаем с печеньями; в семь оповещали трубным сигналом об обеде из девяти блюд… По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных складах с особенной лихорадочностью. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека, чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появляющегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену – ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в огромной двухсветной зале, отделанной мрамором и устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями хрустальных люстр и золоченых жиронделей, переполненной декольтированными дамами в бриллиантах и мужчинами в смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр… Обед длился целых два часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, задрав ноги, решали на основании последних политических и биржевых новостей судьбы народов и до малиновой красноты лица накуривались гаванскими сигарами… – Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях… – в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке – – –».