Том 2. Машины и волки
Шрифт:
– И это серебро с иконы сняли и этот образ Богоматери без риз мне, отринувшемуся от Бога, предстал иным, разительным, необычайным, в темных складках платья ожившей Матери господней. Матерь Божья предстала не в парче серебряной, засаленная воском, а в нищем одеянии. Образ был написан много сотен лет назад; образ Богоматери создала Русь, душа народа, те безымянные иконописцы, которые раскиданы по Суздалям: Богомать – мать и защитница всех рождающих и скорбящих. – Мне – художнику – Богомать, конечно, только символ. – –
…А за монастырем, за монастырскими стенами, под кремлевским обрывом текла разлившаяся Москва-река и шли поля с крестами сельских колоколен. И был весенний буйный день, как века, как Русь. Образ Богоматери – в темной церкви – звено и ключ поэмы. – В сумерки ко мне пришел сосед, курил, и, между прочих разговоров, он сказал, что дворник в сумасшедшем доме – повесился. – А ночью пришла первая в тот год гроза, гремела, рокотала, полыхала молниями, обдувала ветрами, терпкими запахами первых полевых цветов. Я сидел – следил за грозой – на паперти у Николы, – у Николы-на-Посадьях, где некогда венчался и молился перед Куликовым полем Дмитрий Донской. – Была воробьиная ночь. Гроза
– А ночью мне приснился сон. Я видел метель, мутный рассвет, Домберг, – то, как под Домбергом, толпой оборванцев шли наши эмигранты за Катринталь, в лес к взморью, – шли из бараков – пилить дрова, валить лес, чтобы есть впроголодь своим трудом: эти изгои, этот бунт русской революции не потерял чести. И там в лесу трудился, обливаясь потом, Лоллий Кронидов, протопоп Аввакум, Серафим Саровский, – во имя центростремительных сил. Была страшная метель.
Мутное, красное вставало солнце из России. – –
– Ну, конечно:
– все это неверно, неисторично, все это только ключ, отпирающий романтику в истории. – –
Я, Пильняк, кончаю повесть. –
– И идут:
июль,
август,
сентябрь –
годы. – –
Конец.
…И где-то, за полярным кругом, в льдах, в ночи на полгода бодрствует мистер Эдгар Смит. Льды выше мачт. И ночью и днем, ибо нет дней, на небе, над льдами горит северное сияние, вспыхивают, бегут, взрываются синие, зеленоватые, белые столбы беззвучного огня. Льды, как горы, направо, налево, на восток, на запад (и восток, и запад, и север, и юг смешаны здесь) на сотни верст одни льды. Здесь мертво, здесь нет жизни. Здесь северный полюс. Уже много месяцев судно не встречало ни одного живого существа, – последний раз видели самоедов и среди них русского ссыльного, сосланного и закинутого сюда еще императорской властью, – этот русский ничего не знал о русской революции. Уже много месяцев, как Эдгар Смит ничего не знает о том, что делается в мире, и телеграфист с погибшего радио, ставший журналистом, спит двадцать часов в сутки, в безделии, ибо вся жизнь стала. – Но жизнь капитана Эдгара Смита идет по строжайшему английскому регламенту: так же, как в Англии, в семь обед, – и безразлично, в семь дня или ночи, ибо все время ночь и нельзя спать, как телеграфист. Перед обедом приходит стюарт, говорит меню и спрашивает о винах. Все судно промерзло, сплошная льдышка. После обеда, после сигары, Эдгар Смит поднимается на палубу, в полярный мороз: над головой безмолвствует, горит северное сияние, выкидываясь с земного шара, в межпланетное пространство. Мистер Смит гуляет по палубе. Он бодр. До утреннего завтрака в четверть первого, перед сном в постели, мистер Смит думает, вспоминает: все уже прочитано. Капитан Смит редко уже думает о Европе, о революциях и войнах. Он часто вспоминает о детстве и много думает – о женщине: он знает, что в немногом, что отпущено человеку на тот недлинный его путь, который вечность ограничивает рождением и смертью, – самое прекрасное, самое необыкновенное, что надо боготворить, – величайшая тайна – женщина, любовница, мать: изредка он вспоминает ту страшную, осклизлую ночь, когда его брат Роберт застал его с миссис Елисавет; – он знает, что единственное в мире – чистота. Все же иногда он думает не о человеке, а о человечестве, и ему кажется, что в этой неразрешимой коллизии нельзя жертвовать человеком и единственные революции истинны, – это те, где здравствует дух. – Мир капитана Смита ограничен: вчера на собаках уехали матросы, взбунтовавшись, в надежде пробраться на юг, на Новую Землю, – капитан Смит знает, что они погибнут. Приходит стюарт, говорит об обеде. Капитан заказывает коньяку не больше, чем следует. – Сигара после обеда дымна и медленна. – И там на палубе безмолвствует мороз, воздух так редок и холоден, что трудно дышать, и горит, горит в абсолютном безмолвии сияние, выкидывая земную энергию в межпланетную пустоту.
Коломна, Никола на Посадъях,
Красная горка – Петров день 1922 г.
Повесть непогашенной луны*
Предисловие
Воронскому, скорбно и дружески
Фабула этого рассказа наталкивает на мысль, что поводом к написанию его и материалом послужила смерть М. В. Фрунзе. Лично я Фрунзе почти не знал, – едва был знаком с ним, видев его раза два. Действительных подробностей его смерти я не знаю, – и они для меня не очень существенны, ибо целью моего рассказа никак не являлся репортаж о смерти наркомвоена. – Все это я нахожу необходимым сообщить читателю, чтобы читатель не искал в нем подлинных фактов и живых лиц.
Бор. Пильняк
Москва
28 января 1926 г.
Глава первая
На рассвете над городом гудели заводские гудки. В переулках тащилась серая муть туманов, ночи, измороси; растворялась в рассвете, – указывала, что рассвет будет невеселый, серый, изморосный. Гудки гудели долго, медленно, – один, два, три, много, – сливались в серый над городом вой: это, в этот притихший перед рассветом час, гудели заводы, – но с окраин долетали визгливые, бередящие свисты паровозов, идущих и уходящих поездов, – и было совершенно понятно, что этими гудами воет город, городская душа, залапанная ныне туманной мутью. – В этот час в типографиях редакций ротационки выбрасывали последние оттиски газет, и вскоре – со дворов экспедиций – по улицам рассыпались мальчишки с газетными кипами; один-другой из них на пустых перекрестках выкрикивал, прочищая глотки, так, как будет кричать весь день:
– Революция в Китае! К приезду командарма Гаврилова! Болезнь командарма!
В этот час к вокзалу, куда приходят поезда с юга, пришел поезд. Это был экстренный поезд, в конце его
– Скажите Николаю Ивановичу, что пришел Попов.
Красноармеец посмотрел медленно, осмотрел Попова, проверил его несвежие башмаки и медленно ответил:
– Товарищ командарм еще не вставали.
Попов дружески улыбнулся красноармейцу, почему-то перешел на «ты», сказал дружески:
– Ну ты, братишка, ступай, ступай, скажи ему, что пришел, дескать, Попов.
Красноармеец пошел, вернулся. Тогда Попов полез в вагон. – В салоне, потому что опущены были занавеси и горело электричество, застряла ночь. В салоне, потому что поезд пришел с юга, застрял этот юг: пахло гранатами, апельсинами, грушами, хорошим вином, хорошим табаком, – пахло хорошим благословеньем полуденных стран. На столе около настольной лампы лежала раскрытая книга и около нее тарелка с недоеденной манной кашей, – за кашей – расстегнутый кобур кольта, с ременным шнурком, легшим змейкой. На другом конце стояли раскупоренные бутылки. Трое военных, с ромбами на рукавах, сидели в стороне от стола в кожаных креслах вдоль стены, сидели очень скромно, навытяжку, – безмолвствовали, с портфелями в руках. Попов пролез за стол, снял пальто и шапку, положил их рядом с собой, взял раскрытую книгу, посмотрел. Приходил ко всему на свете равнодушный проводник, убрал со стола; бутылки поставил куда-то в угол; смел на подносик корки гранатов; – постелил на стол скатерть, поставил на нее одинокий стакан в подстаканнике, тарелку с черствым хлебом, рюмку для яиц; принес на тарелочке два яйца, соль, пузыречки с лекарствами; отогнул угол портьеры, посмотрел на утро, – раздвинул портьеры на стеклах окон, шнурки портьер прожикали сиротливо, – потушил электричество: и в салон залезло серое, в измороси осеннее утро. Все стало очень обыденно, можно было разглядеть в углу ящик с вином и трубкою свернутый ковер. Проводник монументом стал в дверях, неподвижный, с салфеткой в руках. Лица у всех в этом мутном утре были желты, – жиденький водянистый свет походил на сукровицу. В дверях, рядом с проводником, стал ординарец: походная канцелярия уже работала, прозвонил телефон.
Тогда из купе-спальни в салон прошел командарм. Это был невысокий, широкоплечий человек, белокурый, с длинными волосами, зачесанными назад. Гимнастерка его, на рукаве которой было четыре ромба, сидела нескладно, помятая, сшитая из солдатского зеленого сукна. Сапоги со шпорами, хоть и были вычищены тщательнейше, стоптанными своими каблуками указы
вали на многие свои труды. Это был человек, имя которого сказывало о героике всей гражданской войны, о тысячах, десятках и сотнях тысяч людей, стоявших за его плечами, – о тысячах, десятках и сотнях тысяч смертей, страданий, калечеств, холода, голода, гололедиц и зноя походов, о громе пушек, свисте пуль и ночных ветров, – о кострах в ночи, о походах, о победах и бегствах, вновь о смерти. Это был человек, который командовал армиями, тысячами людей, – который командовал победами, смертью: порохом, дымом, ломаными костями, рваным мясом, теми победами, которые сотнями красных знамен и многотысячными толпами шумели в тылах, радио о которых облетало весь мир, – теми победами, после которых – на российских песчаных полях – рылись глубокие ямы для трупов, ямы, в которые сваливались кое-как тысячи человеческих тел. Это был человек, имя которого обросло легендами войны, полководческих доблестей, безмерной храбрости, отважества, стойкости. Это был человек, который имел право и волю посылать людей убивать себе подобных и умирать. Сейчас в салон прошел невысокий, широкоплечий человек, с добродушным, чуть-чуть усталым лицом семинара. Он шел быстро, и его походка одновременно сказывала в нем и кавалериста, и очень штатского, никак не военного человека. Трое штабистов стали перед ним во фронт: для них это был человек – рулевой той громадной машины, которая зовется армией, – человек, который командовал их жизнью, главным образом их жизнью, преуспеваниями, карьерой, неудачами, жизнью, но не смертью. Командарм приостановился перед ними, руки не подал, сделал тот жест, который позволял им стоять вольно. И так, стоя перед ними, командарм принял от них рапорты: каждый из этих троих выступал вперед, становился во фронт и рапортовал – «во вверенном мне» – «служба революции». – Каждому отрапортовавшему командарм жал руки, по порядку (должно быть, не слушая рапортов). Тогда он сел перед одиноким стаканом, и проводник возник рядом, чтобы налить из блестящего чайника чая. Командарм взял яйцо.
– Как дела? – спросил попросту, без рапортов, командарм.
Один из троих заговорил, сообщил новости, и тогда спросил в свою очередь:
– Как ваше здоровье, товарищ Гаврилов?
Лицо командарма сделалось на минуту чужим, он сказал недовольно:
– Вот был на Кавказе, лечился. Теперь поправился. – Помолчал. – Теперь здоров. – Помолчал. – Распорядитесь там, никаких торжеств, никаких почетных караулов, вообще… – Помолчал. – Вы свободны, товарищи.
Трое штабистов поднялись, чтобы уйти. Командарм, не поднимаясь, каждому из них подал руку, – те вышли из салона бесшумно. – Когда в салон входил командарм, Попов не поклонился ему, – взял книгу и отвернулся с ней от командарма, перелистывал. Командарм одним глазом взглянул на Попова и тоже не поклонился, сделал вид, что не заметил человека. – Когда штабисты ушли, – не приветствуя, точно они виделись вчера вечером, командарм спросил Попова:
Бастард Императора. Том 3
3. Бастард Императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Учим английский по-новому. Изучение английского языка с помощью глагольных словосочетаний
Научно-образовательная:
учебная и научная литература
рейтинг книги
Новые горизонты
5. Гибрид
Фантастика:
попаданцы
технофэнтези
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 7
7. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
рейтинг книги
Институт экстремальных проблем
Проза:
роман
рейтинг книги
