Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Я поднялся, подошел к окну и встал рядом с Джулианной, я хотел наклониться к ней, чтобы произнести, наконец, слова, столько раз повторяемые про себя в воображаемых разговорах. Но страх, что меня могут прервать, удержал меня. Я подумал, что, может быть, этот момент неблагоприятен, что, может быть, я не успею всего сказать, открыть ей свою душу, рассказать о моей внутренней жизни в течение последних недель, о таинственном выздоровлении моей души, о пробуждении самых нежных фибр, о расцвете моей самой нежной мечты, о глубине моего нового чувства, о силе моей надежды. Я подумал, что не успею рассказать ей подробно предшествующие события, сделать ей маленькие чистосердечные признания, столь приятные для слуха любящей женщины, искренние, правдивые, более убедительные, чем любое красноречие. Действительно,
Тем временем мы оба молчали в амбразуре окна, стоя рядом. Из соседних комнат доносились неясные голоса Мари, Натали и Эдит. Аромат белого боярышника исчез. Драпировки, ниспадавшие с арки алькова, давали возможность увидеть в глубине кровать, и мои глаза, почти с жадностью, направлялись туда, привлеченные полумраком.
Джулианна опустила голову, может быть, и она испытывала приятную и вместе с тем тревожную тяжесть молчания. Легкий ветерок шевелил на виске ее свободной прядью, беспокойное движение этой темной, слегка коричневой пряди, в которой некоторые волоски от света становились золотыми, вызывало во мне томление. И, посмотрев на нее, я снова увидел на ее шее маленькую темную родинку, так часто заставлявшую меня терять голову.
Тогда, не будучи более в состоянии сдерживаться, со смешанным чувством страха и смелости, я поднял руку, чтобы поправить эту прядь; и мои дрожащие пальцы под волосами коснулись уха, шеи, но едва-едва, как самая легкая ласка.
— Что ты делаешь? — сказала Джулианна, вздрогнув, посмотрев на меня растерянным взглядом, дрожа, может быть, еще сильнее, нежели я.
И она отошла от окна; почувствовав, что я иду за ней, она сделала несколько шагов, как бы желая бежать.
— О! Джулианна, почему, почему? — воскликнул я, останавливаясь. И тотчас же прибавил:
— Правда, я еще недостоин. Прости меня!
В этот момент колокола в часовне начали звонить. Мари и Натали бросились в комнату, к матери, крича от радости. Они обе поочередно повисли на ее шее и покрыли лицо ее поцелуями; от матери они перешли ко мне, и я поднял их на руки одну за другой.
Оба колокола звонили со всей силой; казалось, вся Бадиола была полна дрожания меди. То была Страстная суббота, час воскресения.
Днем в эту самую субботу на меня нашел приступ странной грусти.
В Бадиолу пришла почта, и я с моим братом сидел в биллиардной, просматривая журналы. Мои глаза невольно остановились на имени Филиппо Арборио, упомянутом в хронике.
Неожиданное смущение овладело мной.
Так легкий толчок подымает муть в своем сосуде.
Я помню: то было в туманный полдень, освещенный точно усталым, беловатым отсветом. Перед окном, выходящим на лужайку, прошла Джулианна под руку с матерью; они шли разговаривая. У Джулианны в руках была книга; она шла с усталым видом.
С непоследовательностью образов, являющихся во сне, в моей душе промелькнули обрывки моей прошлой жизни: Джулианна перед зеркалом, в ноябрьский день; букет белых хризантем; страх, испытанный во время арии Орфея; слова на заглавном листе Тайны; цвет платья Джулианны; мои рассуждения у окна; лицо Филиппо Арборио, обливающееся потом; сцена в раздевальной оружейной залы. Я думал, дрожа от страха, как человек, неожиданно очутившийся на краю пропасти: «Итак, возможно, что меня никто не спасет?»
Побежденный ужасом, испытывая потребность остаться одному, чтобы посмотреть вглубь самого себя, чтобы взглянуть в лицо своему страху, я распростился со своим братом, вышел из залы и пошел в свои комнаты.
Мое волнение было перемешано с гневным нетерпением. Я был похож на человека, который среди
В странном забвении, в которое погрузилось все мое прошлое, в этом затмении, поглотившем целый слой моей совести, подозрение насчет Джулианны, это отвратительное подозрение тоже исчезло, рассеялось. Чересчур велика была потребность моей души поддерживать себя обманом, верить и надеяться.
Святая рука матери, лаская волосы Джулианны, снова зажгла для меня ореол вокруг этой головы. Благодаря сентиментальной ошибке, часто случающейся в периоды слабости, когда я видел обеих женщин, живущих одной жизнью, в нежном согласии, я смешивал их в одной иррадиации чистоты. А теперь было достаточно маленького случайного факта, простого имени, случайно прочитанного в газете, пробуждения смутного воспоминания, чтобы взволновать меня, устрашить, открыть предо мной пропасть; глубину ее я не смел измерить смелым взглядом, потому что моя мечта о счастье удерживала меня, тянула меня назад, настойчиво цеплялась за меня. Сначала я носился в каком-то мрачном, бесконечном ужасе, по временам освещаемом страшным светом. Возможно ли, что она не чиста. Тогда что? Филиппо Арборио или кто другой?.. Кто знает? Если бы я убедился в ее вине, мог бы я простить?
Какая вина? Какое прощение? Ты не имеешь права судить ее; ты не имеешь права голоса. Она чересчур часто хранила молчание; на этот раз ты должен молчать…
А счастье? — Мечтаешь ты о своем счастье или о счастье обоих? О счастье обоих, конечно; потому что отражение ее грусти омрачит всякую твою радость. Ты предполагаешь, что если ты будешь доволен, то и она будет довольна: ты со своим прошлым постоянной распущенности, она со своим прошлым мученичеством. Счастье, о котором ты мечтаешь, покоится всецело на уничтожении прошлого. Почему же, если действительно она была виновна, ты не можешь набросить покрывала или положить камень на ее вину так же, как на свою. Почему, желая, чтобы она забыла, не забудешь ты сам? Почему, желая стать новым человеком, отрешившимся от своего прошлого, ты не можешь смотреть и на нее, как на новую женщину, в таких же условиях? Такое неравенство было бы, может быть, худшей из твоих несправедливостей. Идеал? А идеал? Мое счастье возможно лишь тогда, если я могу признать в Джулиане существо высшее, невинное, достойное обожания, и именно в этом внутреннем сознании своего превосходства, в созидании своего собственного нравственного величия она найдет большую часть своего счастья. Я не смогу отвлеченно посмотреть на ее и на свое прошлое, потому что мое счастье не могло бы существовать без преступности моей прошлой жизни и без этого торжествующего, почти сверхчеловеческого героизма, перед которым всегда преклонялась моя душа. Но знаешь ли ты, сколько эгоизма в твоей мечте и сколько высшего идеализма? Может быть, ты достоин счастья, этой высшей награды? Но благодаря какой привилегии? Итак, значит твое долгое заблуждение привело тебя не к раскаянию, а к награде…
Я встряхнулся, чтобы прервать этот спор.
В конце концов дело идет о старом, случайно воскресшем. Эта неразумная тревога рассеется. Я превращаю призрак в плоть. Через два-три дня после Пасхи мы поедем в Виллу Сиреней, и там я узнаю, несомненно и почувствуюистину… Но эта глубокая, неизменная грусть, что у нее в глазах, разве она не подозрительна. Этот растерянный вид, эта тень постоянной озабоченности, что тяготеет между ее бровями, эта бесконечная усталость, проявляемая в некоторых ее движениях, этот страх, который она не может скрыть при твоем приближении, разве все это не подозрительно? Но эти двусмысленные признаки могли быть объяснены и в более благоприятном смысле. Тогда, преодолеваемый отчаянием, я встал и подошел к окну, инстинктивно желая погрузиться в созерцание внешнего мира, чтобы найти в нем что-нибудь соответствующее состояние моей души: или откровение, или успокоение.