Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Небо было совсем белое, оно походило на нагромождение покрывал, между которыми двигался воздух, образуя широкие подвижные складки. Одно из этих покрывал, казалось, время от времени отделилось, приближалось к земле, почти касалось верхушек деревьев, разрывалось, превращалось в падающие обрывки, дрожало над землей, исчезало. Линия гор неясно изменялась, расстраивалась, снова собиралась в фантастической отдаленности, как в стране, виденной во сне, не реальной. Свинцовая тень падала на долину и Ассоро, берега которой были невидимы, и которая оживляла ее своим сверканием. Эта извилистая река, блестевшая в сумраке под этим постоянным, медленным разрушением неба привлекала взгляд, имела
Мое страдание понемногу теряло свою остроту, успокаивалось, утихало. «Почему желаешь с такой жаждой счастья, которого ты не достоин? Зачем строить здание всей своей будущей жизни на обмане? Зачем так слепо верить в несуществующую привилегию? Может быть, все люди в течение своей жизни встречают решительный поворот, который наиболее дальновидным дает понять, каковой должна была быть их жизнь.Ты уже стоял у этого поворота. Вспомни момент, когда белая верная рука, предлагавшая тебе любовь, снисхождение, мир, мечту, забвение, все прекрасное и хорошее, дрожала в воздухе, протянутая к тебе, как для высшей жертвы…»
Сожаление наполнило мое сердце слезами. Я положил локти на подоконник и охватил голову обеими руками; пристально смотря на изгибы реки в глубине свинцовой долины в то время, как небеса непрестанно разрушались, я оставался несколько минут под угрозой неминуемого наказания, я чувствовал, что какое-то неведомое несчастье тяготеет надо мной. Но неожиданно до меня донеслись из нижнего этажа звуки рояля, и сразу исчез тяжелый гнет; и меня охватил смутный страх, где все мечты, все желания, все надежды, все сожаления, все раскаяния, все страхи, снова смешались с непостижимой, удушливой быстротой.
Я узнал эту музыку. То была песня без слов,любимая Джулианной и часто играемая мисс Эдит; это была одна из тех неясных, но глубоких мелодий, в которых кажется, что душа обращается к жизни с разными выражениями, но всегда с одним и тем же вопросом: «Почему ты обманула мое ожидание?» Уступая почти инстинктивному побуждению, я вышел поспешно, прошел коридор, спустился по лестнице, остановился перед дверью, откуда доносились звуки. Дверь была полуоткрыта; я проскользнул без шума и посмотрел через портьеру: «Джулианна здесь?» Сначала мои глаза со свету ничего не могли разобрать в полумраке; но меня поразил острый аромат белого боярышника, запах тимьяна, смешанного с горьким миндалем, свежий, как дикое молоко. Я посмотрел. Комната была освещена зеленоватым светом, проходившем через ставни. Мисс Эдит сидела одна перед роялем и продолжала играть, не замечая меня. Инструмент блестел; в полутьме белели ветки боярышника. В этой тиши, в этом аромате цветов, напоминавшем мне светлое утреннее опьянение и улыбку Джулианны и мой страх — романс казался мне грустным, как никогда.
«Где же Джулианна? Она вернулась к себе наверх. Или она все еще гуляет?» Я ушел; спустился по другой лестнице, прошел в переднюю, никого не встретив. Я испытывал непреодолимую потребность искать ее, видеть ее; я думал, что, может быть, одно ее присутствие вернет мне покой, вернет мне веру. Выйдя на лужайку, я увидел Джулианну под вязами в обществе Федерико.
Оба улыбнулись мне. Когда я подошел, брат сказал:
— Мы говорили о тебе. Джулианна думает, что тебе скоро наскучит в Бадиоле… И тогда — что станется с нашими проектами?
— Нет, Джулианна не знает, —возразил я, делая усилие, чтобы вернуть обычную непринужденность. — Но ты увидишь. Наоборот, я так устал от Рима… и от
Я посмотрел на Джулианну. И чудесная перемена произошла в моей душе, потому что грустные вещи, до того момента мучившие меня, ушли куда-то вглубь, потускнели, рассеялись, уступили место здоровому чувству, вызванному одним ее видом и видом брата. Она сидела в позе немного небрежной, держа на коленях книгу, которую я узнал, — книгу, которую я ей дал несколько дней тому назад, «Войну и мир».
Правда, все в ней — и поза и взгляд — дышали кротостью и добротой. И во мне зародилось что-то похожее на чувство, которое я, вероятно, испытал бы, если бы увидел тут рядом с Федериком под родными вязами, терявшими свои мертвые цветы, Констанцу девушкой, бедную сестру.
При каждом дуновении ветерка бесчисленные цветы падали с вязов, подобно дождю. То было непрестанное медленное падение прозрачных, почти неосязаемых лепесточков; они задерживались в воздухе, колебались, дрожали как крылья мотыльков, не то зеленоватые, не то белокурые, и от их медленного непрестанного падения рябило в глазах. Они падали на колени, на плечи Джулианны; время от времени она делала слабое движение, чтобы снять лепестки, запутавшиеся в ее волосах.
— Если Туллио останется в Бадиоле, — сказал Федерико, обращаясь к ней, — мы сделаем великие вещи. Мы обнародуем новые аграрные законы; мы оснуем новую аграрную конституцию… Ты улыбаешься? И тебе тоже дадим дело; мы поручим тебе исполнение двух или трех пунктов наших десяти заповедей. Ты тоже будешь работать.
Кстати, Туллио, когда мы начнем наше нововведение? У тебя чересчур белые руки. И недостаточно исколот их некоторыми колючками…
Он говорил весело, своим звонким и сильным голосом, внушавшим слушателю чувство безопасности и доверия. Он говорил о своих старых и новых планах, о применении первоначальных христианских законов к труду землепашца. Он говорил это с серьезностью мысли и чувства, которую умеряла его шутливая веселость, служившая ему вуалью скромности перед удивлением и похвалой слушателя. Все в нем казалось простым, легким, непринужденным. Этот юноша, благодаря силе своего ума, озаренного природной добротой, додумался до социальной теории, внушенной Льву Толстому крестьянином Тимофеем Бондаревым. В то время он не имел ни малейшего понятия о Войне и Мире,о великой книге, только что появившейся на Востоке.
— Эта книга как раз для тебя, — сказал я, беря книгу с колен Джулианны.
— Хорошо; если ты мне дашь ее, я ее прочту.
— А тебе нравится? — спросил я Джулианну.
— Да, очень. Она грустная и вместе с тем утешительная. Я уже люблю Марию Болконскую, а также Пьера Безухова…
Я сел возле нее на скамеечку. Мне казалось, что я ни о чем не думаю, что у меня нет определенной мысли; но душа моя бодрствовала и задумывалась. Было видимое противоречие между настоящим чувством и окружающими предметами, и тем чувством, о котором говорил Федерик, и этой книгой, и этими лицами, любимыми Джулианной.
Время шло медленно, мягко, почти лениво в этой смутной беловатой дымке, где медленно отцветали вязы. Звук рояля доносился до нас заглушенный, неясный, усиливая грусть света, как бы убаюкивая дремоту воздуха.
Ничего не слыша, погруженный в свои мысли, я открыл книгу, перелистал ее, пробежал начало некоторых страниц. Я заметил, что на некоторых страницах были загнуты углы, как бы для памяти; на полях других были отметки, сделанные ногтем, что было привычкой читавшей. Тогда я захотел прочесть, любопытный, почти испуганный. В сцене между Пьером Безуховым и незнакомым старцем на почте в Торжке многие фразы были подчеркнуты: