Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Сам не замечая, я, может быть, обострил и развратил свое желание образами, неизбежно рожденными подозрением; и я носил в себе этот скрытый яд. В самом деле, до того дня мне казалось, что во мне преобладало чисто-духовное чувство; и в ожидании великого дня я довольствовался воображаемыми разговорами с женщиной, от которой я хотел получить прощение. Теперь, наоборот, я видел не столько патетическую сцену между ней и мной, сколько сцену сладострастия, которая должна была быть немедленным последствием нашего объяснения. Прощение переходило в утомление, а застенчивый поцелуй в лоб — в мою мечту. Чувственность торжествовала над духом. Понемногу благодаря какой-то быстрой, неудержимой исключительности, один единственный
«Это после завтрака. Маленького стакана шабли достаточно, чтобы смутить Джулианну, которая почти никогда не пьет вина. Жаркий полдень. Аромат роз, ирисов и сирени становится одуряющим; ласточки непрерывно летают с оглушительным щебетанием. Мы одни, мы оба охвачены внутренним, неудержимым трепетом. И вдруг я ей говорю: — Хочешь снова увидать нашу комнату? — Это бывшая наша брачная комната, я нарочно не открыл ее во время обхода виллы. Мы входим. Там внутри глухое гудение, такое гудение, какое слышится в некоторых извилистых раковинах; но это не что иное, как шум в моих артериях. Все остальное тишина: кажется, что и ласточки перестали щебетать. Я хочу говорить, но при первом же хрипло произнесенном слове она падает мне на руки почти без чувств…»
Эта воображаемая сцена бесконечно обогащалась, осложнялась, подражала действительности, достигала поразительной ясности. Мне не удавалось бороться с ее абсолютной властью над моим духом; казалось, во мне пробуждался прежний развратник, настолько велико было удовольствие, испытываемое мной, когда я созерцал и ласкал сластолюбивый образ. Воздержание, соблюденное мною в течение нескольких недель в эту жаркую весну, давало себя чувствовать в моем обновленном организме. Простое физиологическое явление окончательно изменило состояние моей совести, дало совсем другое направление моим мыслям, сделало из меня другого человека.
Мария и Натали выразили желание сопровождать нас в этой поездке. Джулианна хотела было согласиться. Я протестовал; я употребил всю свою ловкость и всю ласку, чтобы добиться цели. Федерико предложил:
— Во вторник я должен поехать в Казаль-Кальдоре. Я довезу вас в экипаже до Виллы Сиреней; вы там остановитесь, а я буду продолжать свой путь. Вечером, возвращаясь, я заеду за вами в экипаже, и мы вместе вернемся в Бадиолу. — Джулианна согласилась.
Я подумал, что общество Федерико, особенно по дороге, нисколько не будет нас стеснять: таким образом он избавит меня от некоторой нерешительности. Действительно, о чем стали бы мы говорить, если бы остались одни, я и Джулианна, в течение этих двух, трех часов путешествия. Как я должен держать себя с нею. Я бы еще испортил все дело, помешал хорошему исходу или, по меньшей мере, лишил бы непосредственности наше волнение. Разве я не мечтал о том, чтобы очутиться с нею сразу в Вилле Сиреней точно по волшебству и там впервые обратиться к ней с нежными и покорными словами. Присутствие Федерико дает мне возможность избежать всяких неопределенных вступлений, долгого мучительного молчания, тихо произнесенных фраз, чтобы не слыхал кучер, одним словом, всех маленьких неприятностей и всех маленьких мучений. Мы сойдем в Вилле Сиреней и там, только там перед вратами потерянного рая мы очутимся наедине друг с другом.
Так оно и случилось. Мне невозможно передать словами испытанное мною ощущение, когда я услыхал звон бубенчиков и шум коляски, удалявшейся и увозящей Федерико в Казаль-Кальдоре. С нескрываемым нетерпением я сказал Калисто, принимая от него ключи:
— Теперь, ты можешь идти. Я позову тебя попозже.
И я сам закрыл решетку за стариком, который казался немного удивленным и недовольным таким неожиданными отпуском.
— Наконец, мы здесь! — воскликнул я, когда Джулианна
Я был счастлив, счастлив, несказанно счастлив; я был точно очарован громадным призраком неожиданного, невероятного счастья, которое изменило все мое существо, воскресило и умножило все, что было во мне хорошего, молодого, отделило меня от мира и мгновенно сконцентрировало мою жизнь в круге, ограниченном стенами сада. Слова теснились на моих устах непоследовательные, невысказанные; рассудок терялся от сверкающего блеска мыслей.
Как Джулианна могла не догадаться о том, что происходило во мне? Как она могла не понять меня? Как могла она быть не пораженной в самое сердце ярким лучом моей радости? Мы взглянули друг на друга. Я как сейчас вижу пугливое выражение ее лица, в котором блуждала неуверенная улыбка. Она сказала своим затуманенным, слабым голосом, всегда колеблющимся, этим странным колебанием, не раз замеченным мной и заставлявшим ее казаться всегда озабоченной тем, чтобы удержать слова, просившиеся ей на уста, и произнести другие; она сказала:
— Пройдемся немного по саду, прежде чем открывать дом. Как давно я его не видела таким цветущим! В последний раз мы были здесь три года тому назад, помнишь? Это было тоже в апреле, на Пасхе…
Она хотела, может быть, преодолеть свое смущение, но это ей не удавалось; она, может быть, хотела сдержать проявления своей нежности, но она не могла. Первые слова, которые она сама произнесла в этом месте, были слова, вызывающие воспоминания. Она остановилась, сделав несколько шагов; и мы взглянули друг на друга. Неописуемая тревога, как будто насилие над чем-то заглушенным, промелькнула в ее черных глазах.
— Джулианна! — воскликнул я, не будучи в состоянии более сдерживаться, чувствуя, как из глубины души хлынул поток страстных, нежных слов, испытывая безумную потребность встать перед ней на колени, обнимать ее ноги; целовать яростно, без конца ее платье, руки, кисти рук Своим умоляющим видом она сделала мне знак, чтобы я замолчал. И она продолжала идти по аллее, ускоряя шаг. На ней было платье из светло-серого сукна, отделанное более темной тесьмой, шляпа из белого фетра и зонтик из серого шелка с маленькими белыми листочками клевера, как сейчас ее вижу, такой изящной в этом скромном и красивом цвете, подвигающейся между густыми массами сиреневых кустов, которые склонялись к ней, отягченные бесчисленными голубовато-лиловыми букетами.
Было всего одиннадцать часов. Утро было жаркое, жара была преждевременная, в лазури плавали мелкие облачка. Роскошные кусты, давшие наименование этой вилле, цвели повсюду, господствовали над садом, образовали целую чащу, из которой лишь местами выглядывали кусты чайной розы и букеты ирисов. Там и сям розы — цеплялись за кустарники, вкрадывались между ветками и ниспадали в беспорядке цепями, гирляндами, фестонами, букетами; а у подножия кустов флорентийские ирисы подымали из листьев, похожих на длинные зеленоватые шпаги, свои цветы благородного широкого рисунка. Все три запаха соединялись гармонично в один глубокий аккорд, давно мне известный. В тишине раздавалось лишь щебетание ласточек. Дом едва виднелся между конусами кипарисов, и бесчисленные ласточки летали вокруг него, как пчелы вокруг улья.
Немного спустя Джулианна замедлила свою походку. Я шел рядом с ней так близко, что время от времени наши локти соприкасались.
Она внимательно осматривалась кругом, точно боясь пропустить что-нибудь. Два-три раза я ловил на ее устах желание говорить.
Я спросил ее тихо, смущенно, как любовницу.
— О чем ты думаешь?
— Я думаю, что мы не должны были уезжать отсюда…
— Это правда, Джулианна.
Порой ласточки совсем близко пролетали над нами, с криком, быстрые и блестящие как крылатые стрелы.