Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Вспоминаю поездку в Виллу Сиреней с Мари, Натали и мисс Эдит в одно туманное утро. Воспоминание осталось туманное, неясное, смутное, как о долгом сне, мучительном и нежном.
В саду не было больше мириадов голубоватых кистей, не было нежной рощи цветов, не было аромата, тройного, гармоничного как музыка, ни разлитой повсюду радости, ни непрерывного крика ласточек. Веселого в нем было лишь голоса и игры ничего не подозревавших девочек.
Много ласточек уже улетело, другие улетали. Мы приехали вовремя, чтобы приветствовать последнюю стаю.
Все гнезда
Точно поднятая неожиданным порывом ветра, стая поднялась с громким шелестом крыльев, взлетела в воздух точно вихрь, остановилась на минуту перпендикулярно над домом, потом, не колеблясь, точно перед ней была намечена дорога, двинулась в путь плотною массой, удалилась, рассеялась, исчезла.
Мари и Натали, стоя на скамейке, чтобы следить возможно дольше за улетавшими, протягивали к ним руки и кричали:
— Прощайте, прощайте, прощайте, ласточки!
Все остальное я помню смутно, точно сон. Мари захотела войти в дом. Я сам раскрыл дверь. Здесь, на этих трех ступеньках, Джулианна последовала за мной; пугливая, легкая, как тень, она меня обняла и прошептала: «Входи, входи». В прихожей между гротесками свода все еще висело гнездо.
— Сегодня я твоя, твоя, твоя! — шептала она, не отрываясь от моей шеи, но гибким движением она очутилась у меня на груди, чтобы встретить мой рот.
В прихожей была тишина, на лестнице была тишина; тишина наполняла весь дом. Тут я слышал глухой и отдаленный гул, похожий на тот, что слышится в глубоких раковинах. Но теперь тишина походила на тишину могилы. Здесь было похоронено мое счастье.
Мари и Натали болтали без умолку, они не переставали задавать вопросы, все им было любопытно, они раскрывали ящики комодов, шкафов. Мисс Эдит по возможности сдерживала их.
— Посмотри, посмотри, что я нашла! — воскликнула Мари, бросаясь мне навстречу.
Она нашла на дне ящика букет лаванды и перчатку. Это была перчатка Джулианны; кончики ее пальцев были запачканы чем-то черным; на изнанке около рубчика еще ясно виднелась надпись: «Терновник, 27 августа 1880 г. Помни». Мне сразу вспомнился эпизод с терновником, один из самых веселых эпизодов из нашего первоначального счастья, отрывок идиллии.
— Разве это не мамина перчатка? — спросила меня Мари. — Отдай мне ее, отдай. Я хочу отвезти ее маме.
Обо всем остальном у меня осталось воспоминание, неясное, как сон.
Калисто, старый сторож, говорил мне что-то много. Я почти ничего не понял. Несколько раз он повторял пожелание:
— Мальчика, красивого мальчика, и да сохранит его Господь!
Когда мы вышли, Калисто запер дом.
— А эти гнезда, эти счастливые гнезда? — сказал он, покачивая своей красивой, белой головой.
— Калисто, их не нужно трогать.
Все гнезда были покинуты, пусты, безжизненны. Последние ласточки улетели. Бледный луч солнца слабо золотил запертый дом, опустевшие гнезда. И ничто не было так грустно, как эти легкие, мертвые перышки, которые трепетали в глине там и сям.
Срок приближался. Первая половина октября прошла. Доктор Вебести был извещен. Страдания могли наступить с одного дня на другой.
Мое возбуждение росло с каждым часом, становилось невыносимым. Часто меня охватывал порыв сумасшествия, похожий на тот, что увлек меня на плотину Ассоро. Я бежал далеко от Бадиолы, долгие часы проводил верхом, заставляя Орландо прыгать через рвы и изгороди, пуская его в галоп по опасным местам. Я и бедное животное возвращались домой усталые, покрытые потом, но невредимые.
Доктор Вебести приехал. И все в Бадиоле вздохнули свободнее, одушевились доверием, стали надеяться. Одна Джулианна не ожила. Не раз я замечал в ее глазах отблеск мрачной неотступной мысли, ужас какого-то трагического предчувствия.
Родовые боли начались; они продолжались целый день с некоторыми перерывами, то сильные, то более слабые, то выносимые, то раздирающие. Она стояла, опираясь о стол или прислонившись к шкафу, стискивая губы, чтобы не кричать; или же она сидела в кресле и оставалась в нем почти неподвижной, с лицом, закрытым руками, издавая время от времени слабый стон; или же она непрестанно меняла места, переходила из одного угла в другой, останавливаясь и сжимая конвульсивно какой-нибудь предмет. Зрелище ее страданий мучило меня. Не в силах владеть собой, я выходил из комнаты на несколько минут; потом входил, точно невольно притягиваемый; и я оставался и смотрел на ее страдания, не будучи в состоянии помочь ей, сказать ей хотя бы слово утешения.
— Туллио, Туллио, какая ужасная вещь! Я никогда еще так не страдала, никогда, никогда.
Наступил вечер. Мать, мисс Эдит и доктор спустились вниз в столовую. Я и Джулианна остались одни. Лампы еще не внесли. Лиловатые, октябрьские сумерки проникали в комнату; время от времени ветер потрясал стекла.
— Помоги мне, Туллио! Помоги! — кричала она вне себя от одной схватки, протягивая ко мне руки, и смотря на меня широко раскрытыми глазами; белок их казался странно белым в этой полутьме, и это придавало лицу мертвенную бледность.
— Скажи мне! Скажи мне! Что я могу сделать, чтобы помочь тебе, — бормотал я растерянно, не зная, что предпринять, гладя ее волосы и желая вложить сверхъестественную силу в этот жест. — Скажи мне! Что?
Она более не жаловалась, она глядела на меня и слушала, точно забыла о своей боли, она была поражена самым звуком моего голоса, выражением моей растерянности и волнения, дрожанием моих пальцев на ее волосах, безотрадною нежностью этого недействительного жеста.
— Ты любишь меня, правда? — сказала она, не переставая смотреть на меня, точно чтобы не пропустить какого-нибудь выражения моего волнения. — Ты мне все прощаешь?