Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Ах ты свинья, хуже свиньи! — из себя выходил мужик. — Да кабы я свинью так чесал скребницей, как тебя бороной, она бы лежала смирнехонько да еще бы похрюкивала — вроде как спасибо. А ты все ершишься, словно я тебя обижаю!..
За оскорбленную землю вступилось солнце: оно бросило громадный сноп света на бурую пашню, показав на ней темные и желтоватые пятна.
«Вот смотри! — говорило солнце. — Видишь, черный клочок? Таким был весь холм, когда твой отец сеял на нем пшеницу. А теперь погляди на тот, желтый: это глина выпирает из-под чернозема, скоро она покроет всю твою землю».
«А я чем же виноват?» —
«Ты-то не виноват? — прошептала, в свою очередь, земля. — Сам-то ты ешь три раза в день, а меня — часто ли кормишь?.. Дай бог, раз в восемь лет! Да и тогда много ли мне даешь? Собака и та бы околела на таких харчах. И ведь чего пожалел для меня, для сироты?.. Стыдно сказать: конского да коровьего навоза!..»
Повесив голову, мужик сокрушенно молчал.
«Сам-то ты спишь, ежели жена не прогонит из хаты, и всю ночь, и среди бела дня, а мне даешь ли когда передохнуть? Раз в десять лет, да и тогда меня скотина топчет. Чего же мне радоваться, что ты меня боронуешь? Попробуй-ка, не дай корове сена и не подстели ей соломы, а только чеши ее да скреби, вот увидишь, много ли у нее будет молока? Сдохнет твоя корова, да еще из общины тебе ветеринара пришлют, чтоб он добил остальную животину, так и шкуры с этой падали ни один живодер не купит».
«Господи, помилуй и спаси!..» — вздыхал мужик, признавая, что земля права. И, хоть он горевал и раскаивался, никто его не жалел. Наоборот, то и дело налетал западный ветер, пробивался сквозь засохшие стебли на меже и свистел над самым его ухом:
«Погоди, погоди, уж я тебе задам!.. Такой нагоню дождь, такой потоп, что последний чернозем у тебя смоет на дорогу или на помещиковы луга. И тут хоть собственными зубами боронуй, все равно из года в год так и пойдет все хуже и хуже. Все у тебя запустеет!»
Не напрасно грозился ветер. При отце-покойнике, старом Слимаке, на этом месте собирали чуть не по пятьдесят четвериков пшеницы с морга. А нынче и за тридцать четвериков ржи надо благодарить бога; что же будет года через два, через три?..
— Вот она, мужицкая доля! — бормотал Слимак. — Работаешь, работаешь, а все беда беду погоняет. Эх, не так бы я хозяйствовал, кабы мог прикупить еще одну коровушку да хоть вон тот лужок… — Он показал кнутом на луг у реки.
«Глупый мужик! Что за глупый мужик!» — чирикали воробьи.
«Гляди, вон глина выпирает из-под чернозема», — твердило солнце.
«Голодом меня моришь, передохнуть не даешь…» — стонала земля.
«Дурень ты, дурень!» — сердито ворчали ленивые, но зубастые бороны.
«Хи-хи!» — смеялся ветер между засохших стеблей.
— Вот она, моя доля! — шепнул Слимак. — Кабы это помещик или хоть эконом меня распекал, мне бы не так было обидно. А то уж и от твари безъязыкой не дождешься доброго слова…
Он запустил всю пятерню в волосы, сдвинув шапку на левое ухо, и остановил лошадей, чтобы поглядеть по сторонам и развеять грустные думы.
У большой дороги перед хатой Ендрек копал мотыгой гряды; он то и дело разгибался и швырял камнями в птиц или, фальшивя, горланил:
Эх!.. Уж как я дерну Краковяка крепко, Затрещат сапожки, Половицы — в щечки! —или стучал в окошко и пронзительно визжал,
А она отвечала ему из горницы на тот же мотив:
Пусть я, сиротинка, Буду побираться, По углам не стану Ночью целоваться.Слимак обернулся к лужайке и увидел свою бабу: она стояла под мостом в рубашке и легкой юбке и, нагнувшись, колотила белье вальком так, что эхо отдавалось по всей долине. Стасек тоже был на лугу, но уже не сидел возле матери, а один брел вверх по реке, к оврагам. Время от времени он присаживался на берегу и, подперев голову руками, подолгу смотрел в воду.
«Хотел бы я знать, что он там высматривает?» — усмехнулся мужик. Стасек, его любимец, был непохож на других ребятишек и часто видел то, что для глаз обыкновенных людей оставалось недоступным.
Слимак взмахнул кнутом, и лошади тронулись. Снова заворчали бороны, снова вспорхнули из-под ног воробьи, снова ветер засвистел между стеблей, но мужика уже поглотили другие мысли.
«Сколько же у меня земли? — соображал он. — Всего десять моргов — и луга ни клочка. Если мне засевать только шесть или семь моргов, а остальное пускать под пар, чем я прокормлю семью? Батрак ест не меньше меня, даром что хромой, да еще пятнадцать рублей жалованья ему давай. Магда — та много не съест, но и проку от ее работы — кот наплакал. Одно спасение, что иной раз в имение позовут подсобить да к евреям наймешься с телегой или баба продаст маслица и яиц либо поросенка откормит. А много ли за все это получишь? Слава богу, если за год припрячешь в сундук пятьдесят рублей. А ведь когда мы поженились, у нас и сотенная была не в диковину».
«Вот тут и давай навоз земле, когда и так-то едва-едва хватает хлеба, а сено и овес приходится покупать в имении. А случись, неохота им продавать корма или звать на работу — что будешь делать? Хоть подыхай с голоду да еще скотину гони на ярмарку…»
«У меня ведь не столько земли, — размышлял Слимак, — как у Гжиба, Лукасяка или Сарнецкого. Те господами стали. Один со своей бабой в костел уже ездит в бричке, другой ходит в картузе, точно бондарь, а третий — который год норовит подсидеть старшину и пристроиться к теплому местечку. А ты тут бейся, как знаешь, на своих десяти моргах да еще эконому кланяйся в ноги, чтобы не забыл про тебя».
«Нет, пусть уж идет, как шло до сих пор! — решил Слимак. — Легче ксендзу управиться на тридцати моргах, чем бедняку на одном. Будь у меня побольше скота да луг, не стал бы я милости просить в имении, да и клевер бы посеял…»
Вдруг за рекой, на дороге поднялось облако пыли. Слимак заметил его и подумал, что кто-то из имения едет верхом к мосту. Но ехал он как-то странно. Облако пыли то подвигалось вперед, то вдруг пятилось назад шагов на пятнадцать — двадцать. Минутами пыль оседала, и тогда зоркие мужицкие глаза могли различить коня и всадника, но затем она снова подымалась и клубилась на дороге, словно налетела буря.