Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922-1927
Шрифт:
Вопрос о художнике и философе в Достоевском во всей его нерешенности встал на юбилейных заседаниях Вольфилы — при обсуждении доклада В. Б. Шкловского «Герои Достоевского» (10 октября 1921), где произошел острый спор между докладчиком, говорившим о невозможности судить о Достоевском вне анализа композиции его романов (и в этой связи задевшим только что состоявшийся доклад Пумпянского: «Я утверждаю, что даже на такую тему, как "Достоевский и античность", читать нельзя, потому что выписка отделов из литературного произведения вне анализа его композиции даже у Достоевского не дает ничего, кроме ложного представления о литературном произведении»), но от себя предложившим механическое, по оценке участников обсуждения, определение авантюрного (сыщицкого) романа с философским развертыванием, и А. З. Штейнбергом, защищавшим преимущественное значение Достоевского как философа [220] , — а затем при обсуждении двух докладов самого Штейнберга под общим названием «Достоевский как философ)» (16 и 23 октября) [221] . Доклады были положены в основание книги: А. З. Штейнберг. Система свободы Достоевского, изд-во «Скифы», Берлин, 1923, — так же, как и книга Пумпянского, не вошедшей в аналитический обзор работ, «которые ближе всего подошли к основной особенности Достоевского, как мы ее понимаем» (с. 14) в первой главе ПТД (на что в данном случае могли быть цензурные причины — Штейнберг с 1922 г. был в эмиграции, — но, очевидно, не только они), но в ряде пунктов такие подходы в себе заключавшей, — прежде всего постановкой вопроса о значении категории самосознания в творчестве Достоевского («от вопросов сознания Достоевский перешел к вопросам самосознания» [222] ). М.М.Б., однако, в целом должна была быть чужда в книге Штейнберга ее основная тенденция, сводящаяся к тому, что названо в ПТД «путем философской монологизации» Достоевского; его не должны были устроить неотчетливое и сбивчивое понимание связи Достоевского-мыслителя и Достоевского-романиста (характерен вопрос, заданный Штейнбергу-докладчику при обсуждении 16 октября: «зачем же Достоевский писал все-таки романы?» [223] ), тезис о том, что «язык Достоевского есть язык философии и системы» [224] и основная установка книги на то, чтобы извлечь из произведений Достоевского и изложить систематически «мировоззрение, никогда не "изложенное" самим жившим и сложившимся в нем творцом» [225] . Установка автора ПТД иная — на то, чтобы взять философские темы (те же темы — идея, самосознание) в их реальном
220
59. ИРЛИ, ф. 79, оп. 4, ед. хр. 164. Комментатор благодарит Е. В. Иванову за разрешение использовать изученные ею архивные материалы.
221
60. Частичная публикация первого доклада: Вопросы философии, 1994, № 9, с. 186–196. Публикация В. Г. Белоуса создает превратное представление об исчерпывающем характере публикации сохранившегося архивного материала; на самом деле в том же фонде Р. В. Иванова-Разумника как тексты докладов Штейнберга наличествуют в более обширной редакции, так и, главное, сохранились материалы обсуждения докладов, в том числе особенно существенное цитируемое ниже выступление А. А. Мейера.
222
61. А. З. Штейнберг. Система свободы Достоевского, с. 81.
223
62. ИРЛИ, ф. 79, оп. 4, ед. хр. 168, л. 16 об.
224
63. А. З. Штейнберг. Система свободы Достоевского, с. 33.
225
64. Там же.
226
65. ИРЛИ, ф. 79, оп. 4, ед. хр. 167, л. 18–22.
Другим путем построения гипотезы о прототексте может быть анализ внутрибахтинского контекста, т. е. известных нам ранних философских трудов М.М.Б., с которыми тесно сплеталась писавшаяся в начале 20-х гг. работа о Достоевском. Предположения о том, что прототекст отразился в АГ, и о том, какие именно фрагменты АГ восходят к раннему варианту книги о Достоевском, уже высказаны в бахтинской литературе [227] . Как такие отражения можно рассматривать все упоминания Достоевского в АГ. В этом случае путем для суждений о прототексте становится сопоставление ПТД с АГ. Теоретическая эволюция М.М.Б. в 20-е гг. вела от теории автора и героя (АГ) к теории полифонического романа. Две эти главные теории на пути их автора сложно связаны как несомненной преемственностью, так и как бы демонстративным противоречием. Во взглядах бахтинологов на эту эволюцию заметна поляризация акцентов: означала ли книга 1929 г. «не разрыв» с идеями АГ, а их, напротив, «предельную конкретизацию» [228] , или на этом пути произошел, в самом деле, «эффектный переворот в идеях» [229] и обнаружилась даже «трещина», проходящая «через самое сердце системы» [230] ? Наиболее продуктивен взгляд, исходящий из противоречия («неслиянности», пользуясь одним из любимых понятий М.М.Б.) двух теорий, но усматривающий завязку этого противоречия и вызревание теоретической идеи ПТД уже в недрах АГ; теория полифонического романа является тем самым как «качественный скачок <…> благодаря количественным накоплениям» [231] . Упоминания Достоевского в АГ и суть такие «накопления», в которых фиксируются отклонения от основного русла теории автора и героя в этом труде; если же возводить присутствие Достоевского в АГ к прототексту 1922 г., то можно предполагать об этом гипотетическом прототексте как об альтернативном варианте основной теории, продумывавшемся уже в те годы и развившемся на исходе десятилетия в ПТД.
227
66. С. Игэта, с. 85; Н. И. Николаев. «"Достоевский и античность" как тема Пумпянского и Бахтина (1922–1963)» // Вопросы литературы, 1996, № 3, с. 117–120.
228
67. В. Л. Махлин. Михаил Бахтин: философия поступка. М., Знание, 1990, с. 22.
229
68. Esthetique de la creation verbale, par Mikhail Bakhtine, preface de Tzvetan Todorov, Paris, Gallimard, 1984, р. 11.
230
69. И. H. Фридман. Незавершенная судьба «эстетики завершения». // М. М. Бахтин как философ. М., Наука, 1992, с. 58.
231
70. Н. К. Бонецкая. Проблема авторства в трудах М. М. Бахтина. // Studia Slavica Hung., 31, Budapest, 1985, с. 72.
Из упоминаемых в тексте АГ имен Достоевский — на первом месте, но при этом во всех случаях Достоевский упоминается как пример отклонения от того, что названо здесь «общей формулой» и «прямым отношением» автора к герою (ЭСТ, 15–16), т. е. от формулы завершения героя автором и «победы автора» (ЭСТ, 162). Достоевский «не укладывается» (одно из любимых выражений в словаре М.М.Б.) в основную теорию и именно этим ей интересен, как бы обозначая собою ее границы. Достоевский здесь присутствует на полях теории, и его положение в АГ можно было бы назвать маргинальным, если бы оно не было столь значительным, так что правильнее назвать его альтернативным. При этом несколько раз Достоевский упоминается в АГ в связи с неосуществленными планами продолжения труда, в котором предполагалась проверка его выводов «на анализе отношения автора к герою в творчестве Достоевского, Пушкина и других» (ЭСТ, 7; см. также 128); рукопись АГ обрывается на выписанном заглавии следующей главы — «Проблема автора и героя в русской литературе», — после которого в тетради следуют чистые листы. Остается гадать, отчего эта глава тогда (в первой половине 20-х гг.) не была написана и работа остановилась именно здесь; исходя из гипотезы прототекста, можно догадываться, что ненаписанная глава должна была стать переработкой уже существовавшего текста о Достоевском и что подобная переработка и совмещение заключавшейся в этом гипотетическом тексте альтернативной теории с основной концепцией АГ могли представить для автора проблему, которую он, возможно, решил отложить на будущее, предполагая в дальнейшем заняться более фундаментальной разработкой альтернативной теории (которая и была достигнута лишь с привлечением большого дополнительного материала, накопившегося на протяжении 20-х гг., в ПТД); но, повторим, это лишь допущения, требующие к тому же других допущений, т. е. гипотеза, возведенная в степень.
Уже было отмечено в бахтинской литературе, что Достоевский в качестве альтернативного примера в ряде мест АГ возникает рядом с романтизмом, и в целом обозначенная здесь (но не развернутая) теоретическая альтернатива сближается с гегелевским по происхождению размежеванием классического и романтического искусства (у М.М.Б. — классического и романтического характера: ЭСТ, 152–158). Однако альтернативность Достоевского по отношению к общей теории заходит глубже и дальше, и Достоевский для М.М.Б. уже по ту сторону гегелевской оппозиции классического и романтического. «Кровная» связь Достоевского с европейским романтизмом отмечена в ПТД (с. 77), однако размежевание Достоевского с романтизмом и его утверждение, вослед Вяч. Иванову, как онтологического реалиста — принципиальный пункт в этой книге (ср. характеристику Достоевского как «одного из величайших романтиков» в известной книге Романо Гвардини, почти одновременной ПТД [232] ). И в АГ Достоевский одновременно и составляет параллель романтизму (оба — альтернативные основной — «классической» — теории явления), и размежеван с ним в таких выразительных формулировках, как — «бесконечный герой романтизма и неискупленный герой Достоевского» (ЭСТ, 21) [233] .
232
71. Romano Guardini. Religiöse Gestalten in Dostojewskijs Werk. München, 1964, S. 27 (первое издание — 1932); рус. перевод: Романо Гуардини. Человек и вера. Брюссель, 1994, с. 19.
233
72. Это тонкое различие в определениях представляется здесь весьма существенным, и поэтому вряд ли точен С. Игэта, заключающий, что М.М.Б. в период АГ «не различал поэтику Достоевского от поэтики романтизма» (с. 87).
Эта характеристика — неискупленный герой Достоевского — уникальна у М.М.Б. и заслуживает самого пристального внимания; более нигде она у М.М.Б. не повторяется. Несомненно, она восходит к ранней концепции творчества Достоевского в прототексте; в тексте же АГ она возникает в философских координатах этого труда, исполненного на языке религиозной эстетики; основное действие завершения героя автором здесь отождествляется с религиозным событием искупления, герои являются «спасаемыми и искупляемыми эстетическим спасением» (ЭСТ, 65). Невозможно не прочитать этот тезис на фоне традиции русской религиозной философии начала века; возможно, он заключает в себе и конкретные реакции на влиятельные концепции 1910-х гг. — в том числе вероятную полемическую реакцию на идею «смысла творчества» в бурно обсуждавшейся книге Н. А. Бердяева (1916). В центре этой книги проблема — «творчество и искупление» [234] — понимаемая как абсолютная антиномия двух разнонаправленных и взаимоисключающих задач религиозной истории человечества, противопоставленных одна другой как положительная задача задаче отрицательной и задача будущего задаче прошлого. Эта антиномия позволила говорить В. Розанову о «манихейском» [235] , а Вяч. Иванову о «футуристическом пафосе» [236] книги Бердяева. В противоположность тому и другому
234
73. Н. А. Бердяев. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1993, с. 325–341.
235
74. Н. А. Бердяев: pro et contra. СПб., 1994, с. 268.
236
75. Там же, с. 310.
448
обусловлено той интуицией греха, которая проникает описываемую здесь картину. Речь идет о греховности как «принципиальном» и «имманентном» состоянии бытия-данности, «принципиально греховной» (ЭСТ, 52): «Мы можем сказать, что это имманентное бытию, изнутри его переживаемое грехопадение: оно в тенденции бытия к самодостаточности…» (ЭСТ, 109). Возможно, этой интуицией, проникающей текст АГ, автор был обязан раннему (с юности) чтению Киркегора [237] ; своеобразие восприятия этой интуиции М.М.Б. — в переводе проблематики христианской философии на язык эстетических и даже поэтологических категорий (автор и герой). Или, напротив, — эстетика переводится на язык христианской философии, и отношение автора и художественной формы к герою описывается как «отношение дара к нужде, прощения gratis к преступлению, благодати к грешнику» (ЭСТ, 80; понятие эстетической благодати совпадает в тексте АГ с понятием авторского «избытка видения», напоминая о «преизбыточествующей благодати» новозаветных посланий — 2 Кор.; 9,14).
237
76. «Очень рано — раньше кого бы то ни было в России, я познакомился с Сереном Киркегором» // Беседы, с. 36.
Столь своеобразный синтез философских планов и языков имеет в теории автора и героя еще один аспект, вероятно, связанный с филологической специальностью автора теории, филолога-классика, и уроками, воспринятыми от университетского учителя — Ф. Ф. Зелинского. Показательным примером действия закона художественного искупления на страницах АГ избран греческий Эдип: Эдип в трагедии является спасенным и «искупленным эстетически» (ЭСТ, 65). Эта категория христианской философии в качестве термина философской эстетики М.М.Б. распространяется, таким образом, и на греческую трагедию. Подобное распространение понятий и сближение античного и христианского было излюбленной формой мысли Ф. Ф. Зелинского, в том числе в статье 1914 г. об «Эдипе в Колоне» как «трагедии благодати», статье, открытой провозглашением эллинской религии «настоящим Ветхим заветом нашего христианства» и заключенной словами: «что только наметил Софокл, то договорило много веков спустя христианство» [238] . Постановкой «под открытым небом» именно этой «греческой трагедии Софокла "Эдип в Колонне"» (так!) будет занят М.М.Б. в Невеле в 1919 г.: «Постановкой руководят знатоки Эллады и Греции гр. Бахтин и Пумпянский» [239] . Теория автора и героя наследовала культурной эпохе, одним из заданий которой был эллинско-христианский синтез, провозвестниками которого были «знатоки Эллады и Греции» И. Ф. Анненский, Вяч. Иванов, Зелинский; с их именами связана и идея третьего, славянского Возрождения, пропагандистом которой уже в конце 20-х гг. в эмиграции будет Н. М. Бахтин [240] , филолог-классик и ученик Зелинского тоже, а М.М.Б. будет вспоминать эту идею в устной лекции о Блоке (в записи Р. М. Миркиной — с. 343). Тенденция к эллинско-христианскому синтезу просматривается и в теории автора и героя, в которой христианские понятия и тона удивительно просто сочетаются с «винкельмановскими» [241] , «пластически-живописными», скульптурными характеристиками идеального результата эстетического акта как своего рода «изваяния» человека-героя (ЭСТ, 39). «Искупление» в результате дает «изваяние», и присутствие античного идеала формы в теории сообщает ей даже характер своего рода нормативной эстетики М.М.Б. — отклонениями же на полях теории предстают «бесконечный герой романтизма и неискупленный герой Достоевского». А последнему как нормативный пример героя «искупленного» противостоит Эдип. В ПТД этой скрытой между строками текста АГ антитезе будет отвечать несогласие с формулой романа-трагедии; и вообще на проблему «Достоевский и античность», открытую статьей Иванова и книгой Пумпянского, М.М.Б. ответит в ПТД размежеванием внутри проблемы (в том числе решительным отмежеванием диалога у Достоевского от платоновского диалога и сближением его по типу с диалогом библейским, в особенности диалогом Иова: с. 173).
238
77. Логос, 1914, СПб.-М., т. 1, вып. 1, с. 112, 149.
239
78. Молот, газета советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов, Невель, 27 мая 1919 // Невельский сборник. Вып. 1. СПб. 1996, с. 150.
240
79. Н. М. Бахтин. Статьи. Эссе. Диалоги. М. 1995, с. 115–116, 137–140.
241
80. И. Н. Фридман. Незавершенная судьба «эстетики завершения», с. 57.
Точка зрения, выраженная в формуле неискупленного героя, уникальна не только в трудах М.М.Б., но и во всей литературе о Достоевском, в том числе в обширной религаозно-филогофской критике XX века. В формуле выговорена особая острота экзистенциального одиночества героя Достоевского, которое станет темой ПТД и будет подчеркнуто в некоторых акцентных местах этой книги (особенно на ее последних страницах), в дальнейшем же будет в известной мере нейтрализовано в ППД; но в определении неискупленности — как богооставленности — выражен такой аспект этой темы, какой останется далее у М.М.Б. открыто не проговоренным даже и в ПТД. В своеобразной эстетической теологии АГ завершение как искупление есть любовный акт отношения автора к герою (ЭСТ, 80), символизируемый жестом объятия (ЭСТ, 39). Им человек-герой и оформлен со всех сторон как «изваяние». Этого авторского «объятия» лишен неискупленный герой Достоевского, чем и определяется все отличие полифюнического романа на фоне «классической» литературы. Автор его, в отличие от эстетически любящего автора АГ, приобретает черты «жестокого таланта» (переосмысление этого эпитета Н. К. Михайловского применительно к теории полифонического романа дано в ПТД — с. 50).
Собственно, путь от АГ к ПТД заложен в понимании уже в первой работе героя как независимого субъекта, «преднаходимого» автором в жизни (ЭСТ, 173): «Автор и герой сходятся в жизни, <…> борются между собой — хотя бы они и встречались в одном человеке…» (ЛКС, 25), их отношения характеризуются способностью взглянуть друг другу в глаза (ЛКС, 18). Эстетическое событие принципиально не замкнуто в рамках произведения искусства; оно зарождается и, собственно говоря, сполна совершается в жизни. Автор «не может породить из себя героя», которого он уже встречает как «некоторую упорствующую (упругую, непроницаемую) реальность, с которой он не может не считаться и которую он не может растворить в себе сплошь. Эта внеэстетическая реальность героя и войдет оформленная в его произведение» (ЭСТ, 173). В полифонический роман Достоевского эта реальность входит, по мысли М.М.Б., уникальным в истории литературы образом. Согласно общей теории в АГ, герой как этический субъект является носителем «смыслового сопротивления» (ЭСТ, 143) эстетически-завершающей активности автора. Эта последняя так или иначе «парализует» [242] встречную активность героя, отношения автора и героя живописуются как борьба, предполагающая «победу автора». Однако при этом в АГ подробно описываются и состояния и процессы, «не укладывающиеся» в эстетический акт и ему противостоящие: «Своею завершенностью и завершенностью события жить нельзя, нельзя поступать; чтобы жить, надо быть незавершенным, открытым для себя…» (ЭСТ, 14); «Я как субъект никогда не совпадаю с самим собою; я — субъект акта самосознания — выхожу за пределы содержания этого акта…» (ЭСТ, 97); «Я не могу себя сосчитать всего, сказав: вот весь я, и больше меня нигде и ни в чем нет, я уже есмь сполна» (ЭСТ, 112) и т. п. В этих и подобных описаниях, какими изобилует АГ, как нетрудно заметить, предвещаются характеристики «героя Достоевского» в ПТД. Таким образом, радикальное отличие романа Достоевского на фоне теории автора и героя состоит в том, что герой Достоевского входит в роман, сохраняя свое «упорствующее» содержание и «смысловое сопротивление», более того — это сопротивление и становится основной художественной характеристикой этого героя. Герой в своей упорствующей, «упругой» сущности остается «не преодолен» и «не побежден» эстетически, но тем самым и «не искуплен». Формула смыслового сопротивления героя в АГ соотносится с ключевым тезисом книги Л. В. Пумпянского 1922 г.: «сопротивление героя становится основной темой русской литературы» [243] . Несомненно, оба тезиса связаны единством происхождения из совместных невельских обсуждений 1919 г. Остроумно замечание С. Игэты, что в ненаписанной главе АГ о проблеме автора и героя в русской литературе М.М.Б., возможно, развил бы этот тезис Пумпянского [244] .
242
81. Это понятие М.М.Б. употребил в докладе, сделанном в ленинградском кружке на тему уже написанного, видимо, до этого в Витебске АГ; в записи Л. В. Пумпянского, сделанной летом 1924 г., доклад озаглавлен — «Герой и автор в художественном творчестве»: «Содержание есть возможный (бесконечный) прозаический контекст, однако всегда парализуемый формой <…> И проблема эстетики и заключается в том, чтобы объяснить, как можно так парализовать мир» (публикация Н. И. Николаева; М. М. Бахтин как философ, с. 234).
243
82. Л. В. Пумпянский. Достоевский и античность, с. 17.
244
83. С. Игэта, с. 86.
Итак, можно сказать, что в теории автора и героя в АГ как бы оставлено место для Достоевского, «оставлена вакансия поэта» для будущей теории полифонического романа. Н. К. Бонецкая первая назвала категорию, связывающую ПТД с АГ, и тем самым выявила укорененность идеи книги о Достоевском в теории автора и героя. Эта категория — дух как третья характеристика человека-героя, после пространственной (тело) и временнóй (душа) характеристик его [245] . Категория духа и покрывает все те состояния и процессы активного смыслового сопротивления, какие описаны здесь же, в АГ, как не подлежащие эстетическому оформлению. Эстетический акт завершает и оформляет тело и душу героя, но не дух, Для которого всякое завершение — deus ex machina (ЭСТ, 96). Категория Духа неотлучно присутствует в АГ как третья, и притом философски важнейшая, характеристика человека-героя, но такая характеристика, которая словно указывает теории автора и героя за ее пределы. Соответственно за ее пределами находится творчество Достоевского, как об этом заявлено на первых страницах ПТД: «Поэтому-то его творчество не укладывается ни в какие рамки, не подчиняется ни одной из тех историко-литературных схем, какие мы привыкли прилагать к явлениям европейского романа» (с. 13). Именно категорию духа сам М.М.Б. поставил в центр своего объяснения «коперниканского переворота», произведенного Достоевским в эстетике, в позднейшем автокомментарии: «Достоевский сделал дух, т. е. последнюю смысловую позицию личности, предметом эстетического созерцания, сумел увидеть дух, как до него умели видеть только тело и душу человека. Он продвинул эстетическое видение вглубь, в новые глубинные пласты…» (т. 5, 345). Две основные теории М.М.Б. в их ступенчатом развертывании в двух основных трудах 20-х гт. в самом деле являют «бахтинскую "феноменологию духа"» [246] , верхним пределом и откровением которой и стала книга ПТД.
245
84. Н. К. Бонецкая. Проблема авторства в трудах М. М. Бахтина, с. 69.
246
85. И. Н. Фридман. Незавершенная судьба «эстетики завершения», с. 53.