Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922-1927
Шрифт:
Когда «знатоки Эллады и Греции» М.М.Б. с Пумпянским ставили под открытым небом «греческую трагедию Софокла» в пореволюционном провинциальном Невеле, они, замечает Н. И. Николаев [254] , осуществляли мечту Вяч. Иванова о стране, покрытой орхестрами: «К участию привлечены учащиеся трудовых школ города и уезда, числом свыше 500» — сообщала газета «Молот». Последовавшая история дала практический ответ на эстетическую утопию, в концепции же полифонического романа можно видеть теоретический ответ на нее, снятие хоровой утопии вместе с идеей романа-трагедии. Но «голоса вне хора» не дают ни нравственного распада мира, ни художественного распада романа. В плане нравственном, как сформулировано уже в ППД, — «Достоевский преодолел солипсизм» (ППД, 134). Такое преодоление как духовное событие в мире Достоевского и совершается средствами полифонии не по Вяч. Иванову. Полифония и контрапункт выступают как способ организации голосов вне хора в художественную гармонию, в мир, который «по-своему так же закончен и закруглен, как и дантовский мир» (с. 40).
254
93. В неопубликованном пока комментарии к книге Л. В. Пумпянского «Достоевский и античность».
Но эта своеобразная художественная гармония организует и облекает в полифоническом романе остро кризисное содержание. Роман выступает как выражение специфического «одиночества» человека-героя, получающего сложное, двойственное и зыбкое объяснение. Двойственность сказывается в колеблющемся («перебойном» — можно употребить одно из любимых слов М.М.Б.) скрещении экзистенциальных и социологических характеристик героя. С одной точки зрения он лишен хоровой поддержки, с другой — социальной опоры. Он «неслиянный», свободный, и «неискупленный», одинокий. «Твердый монологический голос предполагает твердую социальную опору, предполагает "мы", все равно осознается оно или не осознается. Для одинокого его собственный голос становится зыбким…» «Твердый» голос — монологический, голос полифонического героя — «зыбкий». Этот вдруг обретающий жесткие очертания социологический анализ здесь, в финале ПТД,
255
94. Г. П. Федотов. Судьба и грехи Россия. СПб., 1991, т. 1, с. 70.
В то же время на той же последней странице ситуация героя Достоевского описывается (в соответствии с формулой Достоевского — «человек в человеке», — основополагающей для концепции ПТД) как очищенная от какой-либо социальной характеристики: «Человек как бы непосредственно ощущает себя в мире как целом, <…> помимо всякого социального коллектива…» Утопическая идея «общины в миру», создаваемой «из чистого человеческого материала» и объединяющей «по ту сторону существующих социальных форм», — увязывается с социальным статусом «разночинной интеллигенции», но ощутимо с ним «не сливается». Человек, непосредственно ощущающий себя в мире как целом, скорее сближается с героем жития, которое, согласно его духовно-жанровому определению в АГ, «совершается непосредственно в Божием мире» (ЭСТ, 161). Как и исповедь, житие М.М.Б. рассматривал как сокровенную внутреннюю форму (архитектоническую форму, по теоретической классификации М.М.Б.: см. ниже), к какой тяготел, далеко с ней не совпадая, роман Достоевского (как ненаписанное «Житие великого грешника», кстати, опубликованное в 1922 г., когда писалась первая версия книги М.М.Б. о Достоевском, стало внутренней формой и прототипом последовавших романов). Проблему этого романа он даже склонен был видеть в рамках соотношения двух этих внутренних жанров, как о том свидетельствует лекция об Андрее Белом в цикле, записанном Р. М. Миркиной: «Уже у Достоевского мы видим стремление создать форму жития, но она осталась только исповедью»; Белый также порывался от биографического романа к житию, «к которому, может быть, пришел бы и Достоевский» (с. 339). И хотя значение житийного слова и «успокоенных житийных тонов» в стиле Достоевского ограничено и локализовано в ПТД, проблема эта у М.М.Б. универсальна для понимания Достоевского: «неискупленный герой Достоевского» это потенциальный герой жития.
Заключительная страница ПТД вызывает и на внелитературные размышления. Идея «общины в миру», объединяющей «по ту сторону», могла звучать актуально и остро в общественно-политической ситуации 1920-х гг. Правдоподобно предположить, что идея эта относится к первоначальному слою концепции ПТД, т. е. к прототексту 1922 г. В этом случае можно почувствовать перекличку этой идеи с идейным контекстом переломного для отечественной культуры 1921 г. — и не только со столетием Достоевского, но и с пушкинскими вечерами этого года со знаменитыми речами Блока и Ходасевича, с их пафосом духовного сопротивления, связующего «по ту сторону существующих социальных форм». В особенности эта идея духовной мирской общины внутри и «вне рамок» новой социальности откликается заключительной фразе речи Ходасевича: «это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке». Так утопия «по Вяч. Иванову» снималась и сменялась утопией «по Ходасевичу». В «надвинувшемся» мраке конца 20-х, когда оформлялась книга ПТД, актуальность идеи как венчающей книгу, ее буквально «последнего слова» (ее pointe) могла лишь стать еще более острой (что и было почувствовано советской критикой; см. ниже).
Можно, кажется, разглядеть на последней странице книги два слоя, отражающие эволюцию замысла на протяжении 20-хгг.: наложение социологического языка, усвоенного во второй половине десятилетия, на экзистенциальную проблематику, восходящую, по-видимому, к ранней версии книги о Достоевском, ее прототексту.
По свидетельству С. Н. Бройтмана, в 1971 г. М.М.Б. говорил ему, что книга о Достоевском была написана «за 4–5 лет до опубликования. Печатать уже и тогда было трудно», чем он объяснял ее запоздалое опубликование с помощью П. Н. Медведева [256] . Приблизительность приурочения позволяет предполагать, что автор имел в виду раннюю версию 1922 г. (о которой сообщала в августе этого года «Жизнь искусства», что книга написана: см. выше). Несомненно, работа над книгой продолжалась на протяжении 20-хгг.: десятилетие поставляло материал как новой литературы о Достоевском, так и общих идей и тенденций, и в ходе освоения этого материала формировалось новое ядро книги и наращивались оболочки на это ядро. Сохранившиеся в АБ конспекты литературы, использованной в ПТД, говорят о том, что подготовительная работа шла в 1927–1928 гг. (см. выше). Показание С. Н. Бройтмана ставит вопрос о том, идет ли речь об одной книге, готовой уже за несколько лет до опубликования (что следует из показания, но не подтверждается материалами АБ), или существовали две редакции книги начала и конца 20-х гг. (если отнести воспоминание М.М.Б. к прототексту 1922 г.); настоящий комментарий исходит из этой гипотезы прототекста.
256
95. Хронотоп. Межвузовский научно-тематический сборник. Махачкала, 1990, с. 112. — Версия получила распространение — например, в сочинении популярного публициста: «Книга Бахтина вышла первым изданием в 1929 г., написана же была лет на пять раньше» (Борис Парамонов. Конец стиля. СПб.-М., 1997, с. 181).
Что касается середины десятилетия, на которую указывает приведенное свидетельство, к ней относится единственный известный нам текст М.М.Б. о Достоевском, предшествовавший ПТД, — устная лекция в записи P. M. Миркиной (с. 266 и сл.): по ее свидетельству, с Достоевского началась вторая ленинградская половина устного курса, видимо, в 1925 г. (см. ниже, с. 594). Принимая во внимание педагогический характер текста, вряд ли можно его рассматривать как представительствующий бахтинскую концепцию Достоевского даже и на момент произнесения лекции. Тем не менее, в сопоставлении с ПТД, при целом ряде предвещаний мыслей будущей книги, заметно отсутствие в лекции как раз того, что составит ее концептуальное ядро, — идеи полифонического романа (не обязательно термина, который в упрощенном изложении здесь мог и не называться, но отвечающего ему концептуального содержания). Можно сказать, что в лекции мир Достоевского описывается как мир героя Достоевского, а этот последний — как мир мечты, как он описан в АГ (ЭСТ, 27–30). Мир Достоевского составляют миры героев (его основных героев, героев-протагонистов), из которых каждый построен по типу мира мечты: «Мы в роли и автора и героя, и один контролирует другого» (с. 266). Так описана позиция героя — как автора «мечты о себе», — позиция же читателя: «Мы не созерцаем героя, а сопереживаем ему». Подобное описание («Мы должны быть или в герое или закрыть книгу») оказывается неожиданно близко экспрессивной теории вчувствования, развернутую критику которой М.М.Б. давал в АГ; и когда в лекции рассказывается, как мы, читая Достоевского, «прикрепляемся то к одному герою, то следуем за другим», то это напоминает анализ «Тайной вечери» Леонардо с точки зрения экспрессивной теории в АГ: с этой точки зрения мы должны последовательно вчувствоваться в каждого из участников картины, включая ее центральное лицо, но как при этом нам «пережить эстетическое целое произведения?» Экспрессивная эстетика, заключает М.М.Б., «не способна объяснить целое произведения» (ЭСТ, 59). Но аналогичным образом и целое мира Достоевского остается «за кадром» в устной лекции 1925 г. Безусловно, она стоит на подступах к теории полифонического романа, поскольку идея множественности суверенных сознаний-миров героев, из которых каждый строится по типу авторского мира обычного романа, здесь уже формируется. Но идея эта здесь недостроена в решающем пункте — в том, как «эти миры, эти сознания с их кругозорами сочетаются в высшее единство, так сказать, второго порядка, в единство полифонического романа» (с. 23). Можно сказать, что мир Достоевского здесь характеризуется больше со стороны «разложения» в нем «монологического единства художественного мира» (с. 48), чем со стороны нового синтеза, названного в ПТД полифоническим романом. Важнейшим теоретическим коррективом к описанию мира Достоевского в лекции выглядят тезисы, заключающие третью главу ПТД, о том, что из идеалистической оценки сознания Достоевский-художник не сделал «монологического применения.
Отсутствие в ней того, что составит главное в будущей книге, повторим, можно объяснить прикладными целями и упрощенным характером изложения, однако в иных случаях мы знаем М.М.Б. как раз как мастера упрощенного пересказа сложных идей, так что можно предполагать, что ядро теории полифонического романа не вполне еще сложилось к моменту произнесения лекции.
Можно выделить несколько линий, по которым должна была идти перестройка раннего замысла книги о Достоевском на протяжении 20-х гг.: 1) освоение накоплявшейся новой литературы о Достоевском; 2) разработка вопросов литературоведческой методологии, начиная со статьи 1924 г. «Проблема содержания, материала и формы…» и затем в «девтероканонических» работах, прежде всего в ФМ; 3) подключение лингвостилистической проблематики и философии языка, ставших предметом ряда работ В. Н. Волошинова и отразившихся в теории диалога и теме «слова у Достоевского» в ПТД; 4) наконец, внедрение социологической проблематики и фразеологии.
В композиции ПТД особая роль принадлежит первой главе, в которой автор «выставил тезис» и «уяснил… точку зрения» (с. 43), и сделал это он в форме обзора избранной литературы о Достоевском. Материал приносило развитие достоевсковеденил в ходе 20-х гг.; лишь статья Вячеслава Иванова о романе — трагедии, а также, возможно, первый сборник под ред. А. С. Долинина 1922 г. могли быть таким опорным материалом уже для предполагаемого прототекста. По-видимому, и «тезис» книги формировался и укреплялся в процессе ориентации среди нараставшей новой литературы; во всяком случае, она послужила автору ПТД, чтобы поставить «тезис». Помимо прямо использованных работ из двух долининских сборников и сборника 1924 г. под ред. Н. Л. Бродского, а также книг Л. П. Гроссмана и О. Кауса, значимым материалом для автора был аналитический обзор В. Л. Комаровича, не упомянутый в книге, но законспектированный рукой Б. А. Бахтиной; при этом выписаны, несомненно, значимые для ее мужа-автора места этой книжки, главным образом относящиеся к «проблеме идеологии Достоевского» и особой роли Вячеслава Иванова. «Самая проблема идеологии художника недостаточно отчетливо стояла перед сознанием первых исследователей» — говорит Комарович, поминая «импрессионизм критических этюдов А. Л. Волынского» и «догматизм построений Д. С. Мережковского и Л. Шестова» и резко выделяя в ряду философской критики статью Вяч. Иванова, вступившего «на совершенно новый, до него никем не испытанный еще путь». «Принципу миросозерцания» у Иванова «предпослан "принцип формы" анализу идеологии предшествует анализ композиции». В очерке Иванова «собраны и как бы связаны в один узел все проблемы дальнейших работ о Достоевском..» [257] Вместе со статьей Б. М. Энгельгардта «Идеологический роман Достоевского», оказавшейся в центре внимания в первой главе ПТД, очерк Комаровича готовил почву для понимания идеологии Достоевского-романиста как «формообразующей идеологии», той, «которая была принципом его видения и изображения мира» и от которой «в конце концов зависят и функции в произведении отвлеченных идей и мыслей» (с. 65).
257
96. В. Комарович. Достоевский. Современные проблемы историко-литературного изучения, с. 5–7, 10.
«Изучение поэтики Достоевского… — сказано в очерке Комаровича — область, едва затронутая даже и в новейшей научной литературе о Достоевском» [258] . Достоевский-художник впервые в 20-е гг. выдвигается в центр изучения, и этот поворот внимания осознается исследователями. «В течение с лишком тридцати лет до наших дней Достоевского воспринимали почти исключительно со стороны идейной — как философа или религиозного мыслителя» — такой констатацией открывает А. С. Долинин первый свой сборник и объявляет новой задачей работу «над формой Достоевского в широком смысле этого слова» [259] . В то же время и Л. П. Гроссман также открывает этим вопросом свою работу об «искусстве романа у Достоевского» (1921): «Художник ли Достоевский? До последнего времени русская критическая мысль была склонна отвечать на этот вопрос отрицательно». Вывод Гроссмана, что «главное значение Достоевского не столько в философии, психологии или мистике, сколько в создании новой, поистине гениальной страницы в истории европейского романа», процитирован в ПТД (с. 20), а впоследствии, в ППД, М.М.Б. признает автора этого вывода основоположником изучения поэтики Достоевского (ППД, 18). Но сам Гроссман в статье 1921 г. еще называет свой вывод «спорным положением» [260] . О спорах вокруг Достоевского — художника и философа на юбилейных заседаниях Вольфилы в том же году см. выше. ПТД и явились на исходе десятилетия ответом на задачу, поставленную в его начале, — исследование «формы Достоевского в широком смысле этого слова». Для формулирования «основной особенности творчества Достоевского» в первой главе книги из опорного материала, рассмотренного в этой главе, особенное значение, вероятно, имели интуиции Гроссмана и его «великолепная описательная характеристика» (с. 21) поэтики Достоевского, с одной стороны, и философское понимание романа Достоевского как литературного типа и жанра в статье Энгельгардта, с другой. Интересно, что А. С. Долинин в предисловии к своему второму сборнику нашел определение идеологического романа впервые данным точным определением типа романа Достоевского, заметив при этом: «Это шире и вернее, чем определение Вячеслава Иванова: "Роман-трагедия"…» [261] . Таким образом, авторитетные определения последовательно «снимали» друг друга, сохраняя нечто существенное от прежних определений «в снятом виде»: роман-трагедия — идеологический роман — полифонический роман. В обозрение первой главы ПТД, вероятно, не успел попасть московский сборник ГАХН «Достоевский», М., 1928, одна из статей которого: П. С. Попов. «"Я" и "Оно" в творчестве Достоевского», представлявшая собой «мягкий» вариант психоаналитической трактовки Достоевского, позднее, в эпоху переработки ПТД в ППД, вызвала острый полемический интерес М.М.Б. (т. 5, 369, 670–672). Но полемика с психоанализом на почве Достоевского, актуальная для автора и в 20-е гг., и в 60-е, тем не менее, несмотря на зафиксированное в подготовительных материалах намерение ввести ее в ППД, не вошла ни в первую, ни во вторую редакцию книги.
258
97. Там же, с. 35.
259
98. Достоевский. Статьи и материалы. Под ред. А. С. Долинина. Пб., Мысль, 1922, с. 1, 111.
260
99. Леонид Гроссман. Поэтика Достоевского. М. 1925, с. 163, 165.
261
100. Достоевский. Статьи и материалы. Под ред. А. С. Долинина. Сборник второй. М. Л., Мысль, 1924 (1925), с. I.
Из активной в 20-е гг. на Западе (прежде всего в Германии) литературы о Достоевском в ПТД использована лишь книга Отто Кауса «Достоевский и его судьба» (Otto Kaus. Dostojewski und sein Schicksal. Berlin, 1923). В конспектах рукой E. А. Бахтиной есть несколько выписок из этой книги, но они почти ограничиваются двумя большими цитатами, прямо введенными в оригинале в текст ПТД (с. 25 и сл.). Очевидно, автор использовал книгу Кауса прагматически как относительно редкий в западной критике тех лет пример социологического подхода к Достоевскому, тяготеющего к марксистскому анализу и в то же времени не лишенного критической чуткости (метафора «хозяина дома»), улавливающей в Достоевском те его необычные особенности, какие и обобщены в формуле полифонического романа; автор обзора «Достоевский на Западе» в сборнике ГАХН 1928 г. определил метод Кауса как импрессионистский социологизм [262] . В конспектах рукой Е. А. Бахтиной имеются также выписки из книги: Hans Рrаgег. Die Weltanschauung Dostojewskis. Hildesheim, [1925], но законспектировано только введение к книге, и в ПТД она не использована. Неизвестно, в каком объеме в поле зрения М.М.Б. при работе над книгой была немецкая литература 20-х гг.; например, известная книга Ю. Мейер-Грефе (Julius Meier-Grafe. Dostojewski der Dichter. Berlin, 1926) привлекается только уже в ППД и цитируется по статье Т. Л. Мотылевой в академическом сборнике «Творчество Ф. М. Достоевского» 1959 г. (что, конечно, не исключает знания книги еще в 20-е гг. и может объясняться тем, что в 1961 г. в Саранске этой книги не могло быть под рукой): см. ППД, 6. Из других немецких работ 20-х гг. вниманием автора ПТД должна была пользоваться небольшая книга классика марбургской школы Пауля Наторпа (учеником которого был попавший в поле зрения автора Ханс Прагер), содержавшая близкие мыслям ПТД положения о художественной объективности Достоевского («…искусство Достоевского объективное наивысшей и наиредчайшей степени; в нем нет ничего от романтического субъективизма») и о пафосе «вечного человека» («Это столь чистое самообнаружение человека, вечного человека, какое где-либо еще найти нелегко» [263] ; ср. о «вечном и себе равном человеке» и общении, создающемся «из чистого человеческого материала» в третьей главе и в финале ПТД — места в книге, на которые сразу сделала стойку советская критика; см. ниже). Сопоставление ПТД с книгой Наторпа о Достоевском — интересный возможный сюжет; однако данных о знакомстве с ней М.М.Б. в пору создания книги нет [264] .
262
101. Ф. Ф. Бережков. Достоевский на Западе. // Достоевский. Труды ГАХН, вып. 3. М., 1928, с. 300–301.
263
102. Paul Natorp. Fjedor Dostojewskis Bedeutung für die gegenwärtige Kulturkrisis. Jena, 1923, S. 3.
264
103. Краткие рефераты книг Наторпа, Прагера и Кауса даны в упомянутом обзоре Ф. Ф. Бережкова, с. 291–293, 297–302, 326.