Том 2. Рассказы 1909-1915
Шрифт:
Чернецкий воодушевился и теперь, стоя во весь рост, гибкий и красивый, как молодое дерево, трепетал от сдержанного напряжения и бессильной, удивительной злости. Он был душою, инициатором этого маленького, провинциального заговора и говорил сейчас первое, что приходило на язык, чтобы только дать выход неожиданно загоревшемуся волнению.
Геник слушал, невинно улыбаясь. Чернецкий может говорить, что ему угодно. Нет, в самом деле! Недоставало еще, чтобы грудные младенцы ходили начиненные динамитом. Геник откинулся на спинку стула,
— Я слушаю, Чернецкий, — холодно сказал он. — Или вы кончили?
— Да, я кончил! — отрезал юноша. — А вот вы, очевидно, продолжать еще будете?
— Нет, я продолжать не буду, — спокойно возразил Геник, пропуская иронию товарища мимо ушей. — Я буду молчать. А потом… может быть, скажу… когда-нибудь…
— Жаль! — захрипел Шустер, вдруг краснея и грузно ворочаясь. — А нам интересно бы сейчас послушать тебя!
— Маслов! — удивленно и как-то обиженно воскликнул Чернецкий. — Вы что же? Что же вы молчите?
— Да что ж сказать? — болезненно усмехнулся Маслов. — Теоретически — наш товарищ Геник, конечно… прав. А практически — нет. Жизнь-то ведь, господа, — жестокая, немилостивая штука… Как ты ни вертись, а она все вопросы ставит ребром… Жалко; это верно, что жалко… Но почему же тогда каждого человека не жалко? Играя на жалости, мы можем зайти очень далеко… И крестьян жалко, и рабочих жалко, и невинно пострадавших тоже жалко… Почему же такое предпочтение? Потому, что это женщина? Геник, скажите откровенно, — если бы эта девушка была вам не симпатична, вы тоже так поступили бы?
Шустер неловко усмехнулся и сейчас же глаза его приняли деланно серьезное выражение. Чернецкий взглянул на Геника, но тот равнодушно сидел, сохраняя каменную, безразличную неподвижность лица и тела. Маслов продолжал:
— На молодости-то ведь и зиждется все. Именно молодые-то порывы тем и хороши, что они безумны… Геник нелогичен. Ни для кого не секрет, что наше участие в движении ведет ко многим разорениям, застоям в промышленности, к голоданию и обнищанию целых семейств… Отчего же здесь нет у нас жалости? Да потому, что это печальная необходимость… И как ни грустно, — приходится сказать, что одной необходимостью больше, одной меньше — все равно…
Маслов разгорячился, и его истомленное, бледное лицо покрылось беглым, лихорадочным румянцем, а глаза, пока он говорил, смотрели попеременно на всех присутствующих, как бы приглашая их кивком головы выразить свое сочувствие.
— А играя на необходимости, — возразил Геник, — мы можем зайти еще дальше. Там, где для вас “все равно”, — должна прекратиться молодая, хорошая и светлая жизнь… Одно дело, когда результаты необходимых действий находятся где-то там… в тумане. И другое — когда сам присутствуешь при этом.
Тоска давила его. Он неожиданно шумно встал, надел шляпу и направился к выходу. Три пары глаз холодно и с недоумением следили за его движениями. Шустер сказал:
— Геник, ну это же непорядочно, наконец, — уйти,
Геник остановился, открыл рот, собираясь что-то сказать, но раздумал, толкнул дверь ногой и вышел.
Наступило длинное, гнетущее молчание, и казалось, что на лица, движения и предметы опустилась невидимая, вязкая паутина. В хорошо налаженную машину, в сцепления ее колес, зубцов и ремней попало постороннее тело, и механизм, пущенный в ход, остановился. Так чувствовалось всеми, сидевшими в этой комнате.
Первый нарушил молчание Чернецкий. То, что сказал он, было как будто и ненужно, и слишком поспешно, но раздраженная мысль подозрительно и упорно хваталась за все, что могло бы объяснить происшедшее не в пользу Геника. Чернецкий сказал:
— Дело это… сомнительное…
Удивления не последовало. Слишком каждый привык быть настороже и определять значение факта по тому, ясны его источники или нет. Но в данном случае думать так было неприятно. Маслов пожал плечами и заговорил, отвечая скорее на свои собственные мысли, чем на слова Чернецкого:
— Выходит, что я еще совсем не знаю людей… А ведь он три недели здесь и все время в работе. Кажется, уж можно было определить степень его уравновешенности. Одно из двух: или крайняя впечатлительность, или… полное внутреннее неряшество… какой-то вызов… Зачем? Тяжело все это…
— Что ж кукситься? — захрипел Шустер. — Нужно сходить к Любе Аверкиевой и попросить ее сюда. Мы по крайней мере узнаем суть дела. А?
— Да! — сказал Чернецкий, бросаясь к вешалке. — Вы подождите… Я скоро…
Он ушел и пришел назад через полчаса, расстроенный и усталый. Люба уехала сегодня, не объяснив, куда и зачем, на десятичасовом поезде.
Шустер открыл дверь и удивился: в комнате было темно. Едва уловимые контуры обстановки выступали неровными, черными углами, а в глубине, против двери, синели квадраты оконных стекол, слабо озаренные огнем уличного фонаря.
Он постоял некоторое время, держась за ручку отворенной двери, шагнул вперед и, предварительно крякнув, спросил хриплым, неуверенным голосом:
— Геник здесь?
Мгновение тишины, и затем резко и коротко скрипнула невидимая кровать. Шустер насторожился, подвигаясь ближе. Кровать заскрипела еще громче, и на еле заметном пятне подушки приподнялась темная человеческая фигура.
— Геник, ты? — повторил Шустер, подходя на цыпочках с расставленными руками, чтобы не задеть стул. — Темно у тебя…
— Ты зачем пришел? — раздался вдруг холодный грудной голос, и вошедший вздрогнул. — Что тебе надо?
Шустер опешил: такого приема он не ожидал. Подавив мгновенное неудовольствие, он сделал в темноте обиженное лицо и сказал:
— Если так, то я, конечно… уйду… Ты, конечно, вправе… но…
— Не болтай глупостей! — резко оборвал Геник, ворочаясь на кровати. — Говори толком: что?