Том 2. Разоренье
Шрифт:
«— Где ты пропадаешь (это к моему гостю), я тебя ищу три часа. Нельзя, говорит, терять ни минуты… ни мгновенья…» Каким манером и я увязался с моим гостем — уж не помню хорошенько; только знаю, что мы оба принялись торопливо одеваться, оба — бегом с лестницы и на улицу, а улица эта, надобно вам сказать, в Седьмой роте Измайловского полка, и ехать надобно было в Фурштадтскую. Выскочили, ноги подкашиваются, бежим что есть духу, ни единого извозчика. Вот уж именно была минута, когда за извозчика — полцарства.
— За «коня», а не за извозчика!
— Ну, все равно… Н-нет ни единого! Наконец уж около Обуховской больницы видим, стоит наш спаситель — «подавай!» Растолкали, сели без торгу, «пошел!..» Не тут-то было: лошадь — кляча, и притом хромая. Еле взялась с места. «Бей, говорю, потому что я по опыту знаю, как на такие заезженные существа действует кнут; стоит только разжечь, ей удержу нет, — бей, говорю, ради самого бога, дело важное». — «Бей-бей! — повторил извозчик, — а как убьешь?» И завел он историю о скотинке, о хлебушке, о податях, а сам все кнутиком о крыло постукивает, не бьет лошадь-то, а только крыло постукивает. Можете представить, какое положение! Сидим на извозчике как в аду, как в огне. «Опоздаем!» — шепчет приятель. Четверть часа ехали до Пяти Углов. Хотя бы до Палкина, думаем, добраться — там бы взяли хорошего рысака. Стали с Загородного поворачивать на Владимирскую, и около гостиницы «Москвы» уж виден извозчик, глядь — наш старикашка (извозчик был древнейший старец) как-то тихонечко тпрукнул на лошадь и мгновенно с козел съерзанул и заковылял бегом прочь. Бежит и нагибается, поглядит-поглядит в землю и опять дальше. Кричит: «Кнут обронил!» А мы сидим: соскочить и бежать — закричит караул! Кнут обронил! Сказать ему, что, разыскивая свой кнут, он делает непоправимое зло — ничего не поймет, ни единого слова. Все-таки кнута бросить нельзя… он двадцать копеек стоит, а деньги трудовые. Сидим и ждем. Ждем бесконечно… века!.. Передумал я в эту минуту, прямо вам скажу, очень много… даже до слез… Наконец шлепает сапожонками, запыхался, прибежал. «Господь, говорит, мне еще подкову послал… хорошая, говорит, попалась штука… На сорок на пять копеек… Н-но, голубь, трогай»… Добрались до Палкина, взяли рысака; но увы, было уж поздно! А уж как нас извозчик-то благодарил, ужас! Как же? Сколько счастья привалило: нашел кнут, нашел подкову, да мы ему у Палкина, когда пересаживались, сунули в руку без счету… Крестился даже на меня и все твердил: «Пошли
— Ну будет, будет вам философствовать-то, Максим Иваныч, не отвлекайтесь от дела.
— Это я только так, к случаю… Здесь, как видите, невозможно было рта разинуть с мужиком, с крестьянином, ну, а что же могла бы тут понять какая-нибудь Аксинья Васильевна? Я тогда жил на хлебах у ее хозяйки и, разумеется, видел ее каждый день — совершенное дерево… То есть ни малейшего отношения… Бывало, наслушаешься за день-то — время было одушевленное — бог весть чего, придешь домой, взглянешь на Аксинью Васильевну, как это она, например, квашню месит голой рукой, и так какое-то неудовольствие почувствуешь. Ну да не в том дело. Где ей знать и понимать!.. А мысль, между прочим, в то же самое время не ослабевает. Аксинья Васильевна квашню месит да спрашивает: «будешь, что ль, хлебово-то есть?», а там своим чередом — период за периодом, теория за теорией. Прошел период, когда о мужике толковали с нежностью и сочувствием, и настал период, когда о мужике заговорили как о дураке; кончился этот период, начался новый. Пропасть деятелей сошло со сцены, еще больше появилось новых… Множество из деятелей сами отказались: «устал! утомился! поработал!» А иных гнала со сцены публика, и те упирались… Дело становилось серьезным, и вопрос не разъяснялся, а запутывался. Планов, путей стало являться множество… Словом, дела шли своим порядком, а Аксинья Васильевна продолжала месить тесто, вставать до петухов, вздыхать по ночам о том, подошло ли тесто. То есть ничего общего, и две вещи совершенно разные.
— А все-таки без покаяния?
— Без покаяния и без причастия.
— И от направления?
— От него-с, от направления.
— Удивительно!
— А вот извольте слушать далее, и все будет совершенно ясно, и ничего удивительного тут не будет.
— Продолжайте, продолжайте, мы слушаем.
— Планов и разных систем, как я уже вам докладывал, — продолжал Максим Иваныч, — развелось весьма значительное количество. Перечислять их было бы затруднительно, да, признаться сказать, и не сумел бы я этого сделать. Скажу кратко, пути обнаружились двух родов: законные и незаконные. О незаконных путях говорить мне незачем, так как они суть незаконные, и хотя мне и пришлось просидеть под арестом в Александро-Невской части более трех месяцев, по доносу одного закладчика, но впоследствии оказалось, что я совершенно ни к чему подозрительному не прикосновенен. Я говорю только о законных путях и о лицах, действующих только на них. С одним-то вот таким деятелем я познакомился за границей; теперь он очень известный человек, имеет и деньжонки. За границу я попал по конторским делам, то есть, если сказать правду, разыскивал там нашего директора компании. Поехал и провалился там… Кроме этого, было еще одно поручение от одного богатого барина — осмотреть больницы и привезти уставы, а если можно, так и на месте составить устав при помощи специалистов. Необходимо было, чтобы все новейшие усовершенствования по этой части были применены к делу, а больница предполагалась для крестьян. Ну конечно, не зная языка, долго я кое-как путался по Парижу без всякого толку, наконец — уж не помню, кто и когда познакомил меня с господином, о котором рассказываю, и с первого же раза он произвел на меня самое благоприятное впечатление. С первого взгляда видно было, что это человек недюжинный: настойчив, энергичен, основателен… Работу, которую я предложил ему, он исполнил так, что даже я, посторонний человек, получил от заказчика-барина сто рублей серебром награды… Словом, это был такой человек, который если уж взялся за дело, так сделает его в самом лучшем виде, раскопает вопрос до корня, да и из корня-то еще норовит что-нибудь извлечь. Ему мало узнать, что вот на этом, например, столе, — он узнает еще, что и под столом-то творится, и все запишет и разъяснит. Ничего общего ни с какою из легкомысленных партий он не имел, — напротив, много над ними смеялся, стоял от всех их представителей в стороне и никаких надежд на них не возлагал. В случае же каких-нибудь столкновений он всегда так озадачивал своею основательностью самых сильных из них, что приходилось только краснеть. Однажды при мне — я был сам свидетелем — он, что называется, влоск положил человек двадцать народу, целую компанию самых разнородных направлений и партий… И на чем срезал-то? То есть на сущих пустяках… И всегда он так, всегда разыщет какую-нибудь такую маленькую штучку, которую другой и не замечает среди своих громаднейших планов; а в штучке-то этой все и дело… Словом, уж верно вам говорю, человек вполне основательный… Так вот раз затеяли несколько человек русских устроить в Париже читальню, выписать газеты и проч. Назначены были место, день и час, где всем собраться и обсуждать. Ну и я тут, конечно… Пошли мы на это собрание с этим самым основательным человеком вместе. Помню, бежит мой барин да на часы поглядывает: «Опоздаем, говорит, ох, опоздаем». — «Что вы, говорю, беспокоитесь, еще только десять минут девятого, а собрание назначено в восемь. Там, поди, еще и ни единого человека нет!» — «Какое, говорит, нет — уж там наверно все решено. Вы думаете, говорит, у нас как дела делаются? У нас не то что такие дела, а и почище которые бывают, так и то нам ничего не стоит решить их в две минуты…» И дует вперед, еле я за ним поспеваю. И что же? Прибежали — полна комната народу, и точно, все уже решено. Основательный-то человек мой взглянул на меня — дескать, «что, не правду я говорил?» — и спрашивает компанию: «Решено уже все?» Отвечают: «Все!» — «Позвольте узнать подробности?» — «Извольте», говорят и объясняют дело таким образом: решено собрать со всех присутствующих на первое обзаведение по пяти франков; ежемесячный взнос — по два, а случайный посетитель платит два су. Мой — судит, внимательно рассчитывает и спрашивает: «Что же далее?» — «А далее, говорят, вот что: составили мы список всем, на кого можно рассчитывать, и насчитали таких лиц сорок четыре человека; по пяти франков взносу — составит двести двадцать франков; на эти деньги нанимаем квартиру — комнату и кухню — шестьдесят франков за три месяца. На сто пятьдесят выписываем важнейшие русские газеты и журналы, а на остальные покупаем шесть стульев плетеных, стол и лампу. Егоров купит мебель, Семенов наймет квартиру, а Алексеев отправит деньги на почту. Кассиром выбрали Марью Васильевну; если угодно, вносите ваши пять франков, а о дне открытия, то есть о том дне, когда получатся журналы, — известим». — «Все?» спрашивает. «Все…» Признаюсь — и я было думал — «да чего же, мол, тебе, друг любезный?» Ну, сами вы посудите, чего еще тут надо? А он, вижу, только бороду подергивает и что-то соображает… «Отлично-с!» говорит. «Ну, думаю, друг милый, кажется, тебе тут не подо что подобраться»… Молчал, молчал, спрашивает:
«— Лампу, кажется, господин Егоров купит?» — «Егоров!» — «А керосин?» — «Керосин тоже Егоров». — «А зажигать кто будет?» — «Консьержка». — «А тушить-с?» Молчание… Зацепил-таки! Кто-то было сказал: «Тот, кто последний уйдет». — «А вам известно, кто именно будет уходить последним?» — «Ну, да тот, кто после девяти часов вечера…» — «Ну, а если забудет погасить-то, может это случиться? Ведь тут газеты, бумага-с…» Молчание… Тут уж он осмелел и стал говорить с большою кротостью: «У кого будет ключ? Или дверь так целый день и будет стоять открытой? А если кто возьмет журнал да унесет с собой!» Тут было зашумели, а он им: «А о посторонних посетителях…» И опять: «Почему же шесть стульев, а не семь и не восемь? Кто купит керосину, если он выйдет? А перья, бумага, чернила…» То есть в самое короткое время перевернул все вверх дном: в конце концов оказалось необходимым, чтоб в библиотеке кто-нибудь жил, так как консьержке со всем не управиться. Живущий не будет платить за квартиру и будет за это присматривать за порядком, запрет дверь, погасит лампу, сложит в кучу старые нумера газет и т. д. Квартира в двадцать франков оказалась неудобной, надо было нанимать в тридцать, расход, следовательно, увеличился на целую треть… Одну из газет похерили, а жить в квартире согласился один бедный русский студент. «С удовольствием, говорит, буду…» Все кой-как уладилось, но мой не унялся. Помолчал, помолчал да опять: «Отлично-с! Вы будете жить?» — «Я!» — «А подушка у вас есть?» — «Чорт возьми, говорит, в самом деле у меня нет ни подушки, ни кровати». — «Да я думаю, вам надо бы и стул и стол?» — «Конечно, какого же чорта я буду в пустой комнате… Я хочу работать, мне надо заниматься… Что ж, я так и буду валяться на голом полу, как собака, да смотреть, чтобы кто не украл газет?.. Чорт возьми!» Не прошло, одним словом, и часу после того, как мы явились в собрание, как уже все было расстроено окончательно; оказывалось, что на одно только начало, то есть чтобы только, господи благослови, подумать начать, — и то надо тысячи четыре денег. А там пошли и графины для воды, и пепельница, и кровать, одеяло, проверка кассы, приходо-расходная книга, большая и малая, и чорт знает что… Поднялся шум, несогласие… Помню, один, кажется художник какой-то, вышел из всякого терпения… Долго он все думал, думал, наконец не выдержал, затрясся весь и возопил: «Я, я, я дам подушку, спички, лампу. Я… я… бумагу… одеяло, чорт бы его драл… возьму у жены, отыму все, все, все… но, ради бога, ради бога, оставьте, оставьте меня, оставьте меня в покое!..» Весь план рухнул; все стали расходиться в полном неудовольствии. Впоследствии все дело, однако, устроилось, но мой приятель тут уж не участвовал; да и вообще, говорю вам, человек этот был «особ статья». Учености необыкновенной… У него, например, в комнате места нет от бумаг; по стенам — крюки, на столах — иглы, и на каждом крюке и каждой игле насажены бумаги… и всё по разным частям… То есть, например, какая-нибудь самая малость, а бумаг для нее на восьми крюках насажено… И, например, народы разные… То есть таких народов, кажется, отроду никто не слыхивал; в Африке, например, открылись народы ростом с кошку, а между тем уже вступили в драку. Какой-то, например, попался ему африканский народ, так ведь он его решительно, то есть, по всем суставам разобрал; и народ-то, шут его знает, какой-то удивительный, ростом не больше хорошей кошки, а также, каналья, лезет в драку и королем себе нанял одного французского цирюльника…»
— Нет! — с нетерпением в голосе воскликнул один из слушателей: — это невозможно, Максим Иваныч… Вы бог знает как рассказываете… Теперь о каких-то африканцах…
— И об этих-то тварях, — торопливо прервал Максим Иваныч протестующую речь, — и об этих-то, бог их знает, каких-то уродах у него целые вороха было надрано лоскутьев из разных газет, а уж на что, кажется, плевый народ, и никому до него нет дела. Коротко сказать, человек был основательнейший.
— Слышали, слышали.
— Отлично-с! Сочинение его, вероятно, и вам известно…
— Известно. Далее, далее.
— Сочинение это, как вам тоже, вероятно, известно, одобрено в первейших наших изданиях, и вообще ученый мир признал, что автор — самый основательный молодой ученый… Все это вам, да и всем известно…
— Но когда же выступит старуха?
— Позвольте-с! с течением времени появится и старуха… Все будет в свое время и в своем месте… Итак, человек был первейшего просвещения, но не крыса, например, архивная, не книгоед… хотя он и восставал против легкомыслия, как я уже вам объяснил, и хоть он ничего общего с «теми» лицами, о которых также было упомянуто, не имел, но он никоим образом не желал своей деятельности ограничивать изданием хотя бы и хороших сочинений, но пригодных только для избранной публики. Нет-с! Он хотел действовать так же, как и прочие, но план у него был особенный… свой! Само собой, весьма естественно, действовать он желал также на пользу ближнему, то есть, вообще говоря, на пользу народа… Только план у него был не тот. Раскритиковавши все планы, какие в то время ходили в публике, изобрел он такую, например, механику… Неоднократно представлял
— Наконец-то, слава богу, и старуха появилась на сцену… Ну что же она? Что с ней?..
— Что? По обыкновению… Все там же, у хозяйки, и все так же ровно ничего не понимает, а стряпает хуже прежнего, в рот нельзя взять… Но все это потом. Не в старухе дело. Прежде, нежели ее постигло несчастие, необходимо рассказать, что претерпел мой герой и сколько вынес и каких невероятных усилий стоило ему добиться того, чтобы…
— Чтобы старуха померла без покаяния?
— Да-да-с! Смейтесь сколько угодно, а только дело это далеко не смешно. Если вас не затруднит выслушать меня до конца, то вы сами увидите, какая вышла из всего этого… трагедия… Извольте вот послушать. Пришлось так, что я и он, этот самый человек, выехали мы из-за границы вместе. Вместе приехали и в Питер. На границе, признаюсь откровенно, оба мы струхнули порядочно-таки, особливо как вагоны заперли на замок и сабли по платформе зазвенели, но, благодарение богу, все обошлось благополучно. Только на меня один офицерик поглядел этак довольно пристально и этак кашлянул довольно серьезно, но ничего, не тронули, и до Петербурга мы доехали в самом великолепном расположении духа. По приезде в Петербург он отправился к своим родственникам, а я — к Аксинье Васильевне; но знакомство наше не перервалось: напротив, мы стали видеться очень часто. Меня ужасно интересовало, каким родом он примется? — «Тут, батюшка, нельзя с бацу, тут нужен лисий хвост!..» частенько говорил он мне, и точно, тонко повел дело, очень искусно. Первым долгом выпустил в свет книгу и тем самым произвел разговор по всем газетам… «Ученый» и притом «молодой»!.. Само собой, благосклонность дам… Впечатление было приятное — не выскочка, не вертопрах, не семинарист какой-нибудь, а серьезный, образованный молодой человек, имеющий состоятельных родственников, и притом чрезвычайной учености… Заручившись таким манером солидною репутациею, знакомствами и влиятельными связями — «ну, говорит, Максим Иваныч, теперь будет баловаться!..» И вознамерился он проникнуть, конечно только на первый случай, в какую-то думскую комиссию, продекламировать там свое мнение и добиться официального содействия, «сначала хотя чуть-чуть». И не долго думая — человек был энергический, — приступил к осуществлению… Поверите ли? Два года, день в день, несмотря на всевозможные свои связи и репутацию благовоспитанного и ученого человека, два года кряду ни дня, ни ночи не было ему покоя, и жизнь его сделалась чистым мучением. Препятствия на каждом шагу. То придешь к нему, видишь, сияет, «ну, говорит, обещали!», то волосы на себе рвет — «препятствуют!» Интриги какие-то, сплетни, зависть, недоверие, оскорбительная подозрительность, апатия к «общему благу» — словом, тысяча затруднений и неожиданных неприятностей ежедневно!.. Похудел мой парень, даже облысел… Мыкался он по городу с утра до ночи. Там надо сделать визит, там надо на вечер ехать, чтобы познакомиться с Марьей Петровной, Анной Николаевной, которые имеют на того-то влияние, а тот на другого, а тот другой может дать по шапке тому, кто препятствует… Чего, чего только ни приходилось ему делать для осуществления своей цели! и с кокотками ужинал, и пьян напивался, и пикники на тройках, и даже принужден был вступить в любовную связь против собственного желания, принужден был трем девицам подать надежду на брак, подписал три сомнительных векселя, проиграл в карты тысячу рублей, и — не приведи царица небесная, что он только ни проделывал в это время. Наконец-то, наконец уж чрез два года помощью невероятных усилий удалось-таки добиться, чего хотелось. Назначен был уже день и час, в который мой герой должен был предстать с своей речью пред господами гласными… Но… тут явились новые затруднения.
Опытные люди, ознакомившись с содержанием его речи (речь эта касалась гигиенических вопросов), посоветовали ему «кое-что» уступить из своих требований. Уступки эти оказывались необходимыми по многим весьма существенным обстоятельствам, а главным образом требовались потому, что некоторые из влиятельнейших гласных, пред которыми должна была происходить декламация, могли выслушать ее с неудовольствием… В числе их были фабриканты, заводчики, имеющие по тысяче, по две рабочих, были крупные коммерсанты, поставляющие провизию на казенные заведения, наконец были такие люди, которые постоянно испытывали какое-то злобное раздражение, о чем бы ни шли прения, ибо привыкли к тому, что в конце концов всякие прения завершаются требованием авансов… Раздражать с первых слов всех этих людей, от которых вполне зависело все дальнейшее, было «неловко», бестактно, и, следовательно, волей-неволей, а приходилось послушаться советов добрых людей и уступить.
И вот стал герой мой уступать.
Первым долгом из уважения к фабрикантам уступил он пищу… То есть, понимаете ли, все эти тухлые селедки с выпученными глазами, на которые даже и смотреть страшно, всю эту рыбную ржавчину, солонину, которой дух слышен по Нарвскому и Шлиссельбургскому трактам, хлеб с тараканами, квас, словом — всю гниль и прель, весь «дух» и смрад — все это шло в уступку… Обо всем пришлось «упомянуть», вскользь… мимолетно… упомянуть так, чтобы оказался виновен мелочной лавочник, квасник какой-нибудь… Вообще, пришлось сказать об этом предмете «в общих чертах». «Нередко, мол, встречаешь в овощной лавке таких сельдей, которые напоминают не продукт, годный в пищу, а скорее нерадиво посоленный рыбий труп», и так далее в поверхностном этаком очертании… Затем пришлось уступить и по части воздуха тоже очень много пунктов: в заседании присутствовали домовладельцы, дома которых населены массами рабочего народа, обижать их тоже было нельзя. Пришлось тоже в общих чертах пройтись насчет кубической сажени воздуха на человека и насчет, например, вентиляции. Кабачники и трактирщики также, как известно, народ довольно самолюбивый, влиятельный и во всяком случае — большинство. Надо было и тут прошмыгнуть мимо дурмана, мимо подмесей в водку кислот и кукельвана в пиво и пройтись что-то насчет песочку в мокрых местах. Затем и вообще в вопросах о чистоте также пришлось поубавить свои фантазии, так как вообще все домовладельцы относятся к навозу и т. д. довольно раздражительно. Вам известно, что несколько лет тому назад один купец в Москве, известнейший капиталист, даже умер от удара, когда полиция-очистила его от навоза и на свой счет вывезла этого продукта со двора капиталиста четыреста возов. Старец, очевидно, остался в пустыне и холоде и не вынес — так он привык к окружавшему его теплу и так присиделся в нем. С крайнею поэтому осторожностью надобно было покориться обстоятельствам и уступать. Уступал он, уступал, с болью конечно, с искреннею болью… и из всех его планов осталось одно «чуть-чуть», так, хвостик. Скрепя сердце, надо было, однако, и за него ухватиться, благо был хороший случай. Я и забыл сказать самое-то главное — комиссия решилась выслушать моего приятеля, единственно только благодаря тому счастливому обстоятельству, что в Петербурге, в рабочих кварталах, и по Шлиссельбургскому и Нарвскому трактам, как известно населенных исключительно почти рабочим народом, в сильнейших размерах распространился тиф. Не будь этого предлога для научной беседы, я не знаю, когда бы мой приятель добился своего. Терять такого благоприятного случая не приходилось. Пользуясь им, можно было во всяком случае хотя проникнуть к кормилу, а уж потом можно было подумать и о большем. Итак, пришлось уступать и уступать. Помню я этот памятный вечер в думе! Гляжу я на моего ратоборца, слушаю, с какою изысканною любезностью перед слушателями излагает он причины тифозной эпидемии, с какой осторожностью касается селедки, напоминающей труп, «упоминает» о воздухе… вентиляторы… посыпать песком… не худо бы навоз… также и мусор… Слушаю все это и думаю: «Боже милосердый! Что сталось с твоими планами? И где твоя бойкость, та бойкость, с которой ты сокрушал соотечественников своих, хотя бы в деле о библиотеке?» Жалко мне было его, жалко ужасно. Да и сам он точно на экзамене, и точно ему стыдно… Жиденько, очень было жиденько, и, однако, кто бы мог подумать? Моего приятеля неожиданно поддержали два влиятельнейших слушателя, именно: фабрикант иностранец, громадный капиталист, джентльмен с ног до головы, сильно поддержал его в вопросе о кубической сажени воздуха на человека; и еще тоже капиталист, но по виду простой русский седенький человечек с седенькой бородкой и малиновым носом, не только энергично, а даже как-то ожесточенно возопил о своем согласии с мнением моего приятеля по вопросу о навозе и о прочем подобном… Эти два лица, в то время, когда по окончании реферата начались рассуждения о мерах, крепко стояли за моего приятеля. Мужичок просто вопил против нечистоплотных хозяев и лавочников, указал множество мест, заваленных нечистотами, и требовал энергических мер. Иностранец-фабрикант изумил и меня и моего приятеля, нарисовав ужасную картину рабочих помещений, скученность которых доходит до поразительного безобразия. Оба говорили так смело, так бесцеремонно и так настаивали на крутых мерах, что мой приятель видимо ожил и, немного развязав язык, с своей стороны сообщил кое-что из своих богатых материалов по этим вопросам. Впоследствии по окончании вечера он ужасно восхищался тем, что за него встали: непосредственность — в лице мужичка, русская народная восприимчивость к доброму полезному делу, а с другой стороны — в лице иностранца, европейская порядочность, европейский, так сказать, усовещенный опытом ум. Он был в восторге, тем более что содействие мужичка и иностранца, привлекших, благодаря своему влиянию, еще по нескольку сочувственных голосов на сторону моего приятеля, дало делу ход в тот же вечер. Комиссия постановила: «войти с ходатайством о принятии мер» и назначила двум лицам из среды гласных по тысяче двести рублей на непредвиденные расходы по осуществлению. В этот вечер мы с приятелем прямо из думы — к Палкину! Заняли отдельный кабинет и строили великолепнейшие планы до бела света, конечно за бутылкой… Вот теперь дело дошло и до старухи.»