Том 2. Разоренье
Шрифт:
— Боже мой! Наконец-то!
— Тем временем старуху, как я уже сказал вначале, переехали на масленице в последний раз уже серьезно. В обыкновенное время в подобных случаях она, бывало, покряхтит за печкой, попьет водицы и поправится; теперь же — увы, было не так. В этот раз она в такой степени неудачно попала под чухонца, что была принесена в квартиру на руках и слегла. Стоило было взглянуть на нее в это время, чтобы убедиться, что дело ее плевое: лицо, и глаза, и голос — все это говорило, что «приходит смерть». Немало дивился я последним минутам покойницы; необходимо сказать, что в то самое время, как Аксинья Васильевна слегла, старушка-барыня, у которой я жил на квартире, по рекомендации дворника взяла в услужение на время двенадцатилетнюю босоногую девчонку. Робко дрожа и замирая, вошла девчонка в квартиру старушки и от первого же вопроса барыни о чем-то залилась слезами. Впоследствии выяснилось, что плакала она оттого, что ничего не знает и не понимает. Старушка ободрила ее и стала относиться к ней внимательно, тем более что девчонка была со способностями и хотя шибко робела в первое время, но уже на второй день глазенки у нее прояснились и засверкали, и затем с каждым днем она становилась все понятливее и развязней. По мере того как она поняла круг своих занятий — ходить в лавочку, вымыть посуду и т. д., — как только она узнала лавочки, и лавочников, и весь дом, и всех дворников, застенчивость и некоторая неповоротливость постепенно заменялись развязностью, ловкостью и какою-то уверенностью в себе самой; она чувствовала, что барыня ею довольна и любуется на эту молодую жизнь. Но что сталось с Аксиньей
Злость эта заставила Аксинью Васильевну не только поднять голову; но иногда возбуждала ее до такой степени, что она находила в себе силы подняться с кровати и почти лолзком проползти в другую-третью комнату, чтобы уследить, подкараулить: не ворует ли девчонка сахар? Какими позорно-грязными эпитетами не награждала она девчонку, какой только несчастной и осрамленной будущности не сулила ей! С другой стороны, и девчонка, скоро понявшая, что столичная жизнь не бог весть какая мудрость, не оставляла старуху в покое. Ей, несомненно, было приятно сознавать свою удачу в виду этой явной неудачи жизни, олицетворявшейся в беспомощной старухе. Иной раз она принималась дразнить несчастную старуху: «утри нос-то!.. — пищала маленькая каналья. — Ишь у тебя он какой розан!» А то возьмет нарочно на ее глазах за щеку куска три сахару и стоит, улыбаясь до ушей: «На, мол, тебе!» Девчонке было приятно чувствовать бессилье старухи, которая ничего сделать не может ей, а старухе сознание бессилия причиняло великую скорбь, переходившую в неистовую злость. Однажды ночью, когда я уж давно спал мертвым сном, прикосновение чьих-то холодных рук заставило меня открыть глаза, — смотрю: с ночником в дрожащей руке, почти в одной грязной рубахе, стоит передо мной худая, как щепка, и страшная, как сама смерть, Аксинья Васильевна. «Что такое?» возопил я в испуге… И она тоже в испуге, но в испуге злости и гнева шепчет что-то… «У Варьки… нашла… под тюфяком…» И показала мне гривенник и стала тоже шопотом ругать Варьку. Бедная старуха! Впоследствии оказалось, что она по ночам не только занималась обысками постели и платья Варьки, а и сама, несчастная, не желая отстать от этой девчонки всмелости, воровала и сахар, и сухари, и лимон. После смерти ее под тюфяком найдено было пропасть всякого добра в этом роде. Нельзя сказать, чтобы было особенно приятно смотреть на старого и малого, на начинавшего жить и умиравшего. Что особенно было непостижимо, так это то, что старуха не ограничивалась в зависти своей квероятному в будущем успеху девчонки одними только уличениями, жалобами хозяйке, мне и ругательствами самой девчонке, но не желала, как кажется, также и отстать от нее на деле. Вместе с злостью в ней развилась и жадность. Я уж сказал, что она таскала и сахар и все, что попадется под руку, — но все это ничто в сравнении с той фантазией о богатстве, которая в это время возникла в ее воображении и почти мгновенно овладела им безраздельно… Приснилось ли ей, но только с некоторого времени она что-то стала шептать о кладе… Пять бочонков с серебром… зарыты под алтарем в деревне, в той деревне, где Аксинья Васильевна родилась… И зачем ей такая куча денег, не раз подумывал я, ведь умрет не сегодня-завтра, ведь знает это? Но старуха, должно быть, думала не так, наверное ей что-нибудь рисовалось за этими деньгами, что-нибудь кроме денег, потому что сон о кладе скоро перешел в полнейшую уверенность. К ней, по ее словам, стал являться сам Николай чудотворец, сидел на ее постели, стоял у изголовья и подробно объяснял и место и время, когда можно «взять», и указывал даже мужика, который все это обделает, называл по имени, говорил, что дом его стоит, пройдя кабак, налево и крыльцо с колонками. Поминутно приставала она ко мне с просьбою написать в деревню, к этому самому мужику, поминутно допрашивала: пришел ли ответ? Я, конечно, говорил, что писал, что ответ будет на днях. Признаюсь, никогда мне не приходилось еще на своем веку видеть такой необыкновенной жажды жизни, такой ненасытной зависти к ней, какую Варюшка возбудила в умиравшей Аксинье Васильевне. Давно ли эта старуха, принесенная с переломленной ключицей дворниками, шептала только: «смерть моя пришла! пошлите за попом!», шептала о душе, а теперь она ни о чем другом не думает, как о кладе, о пяти бочонках с серебром и т. д. Возбуждена была она до крайности, возбуждение это держалось в ней подряд семь недель великого поста. Но на страстной, при первых теплых весенних днях (святая была поздняя), она вдруг свалилась. Она притихла, тяжело дышала, не в силах была говорить, даже шептала редко. Девчонка попробовала было над ней подшутить, по обыкновению подсмеявшись над ее носом, но Аксинья Васильевна даже не ответила ей, а только посмотрела широкими неподвижными и стеклянными глазами. Еще день, два — и мы, особоровав, причастив Аксинью Васильевну, отправили бы ее честь-честью по железной дороге на Преображенское кладбище. Все бы было честно и благородно, и кончина старухи была бы самая приличная кончина, кончина праведная. Но — увы! вышло совсем напротив, да и не только напротив, а просто случилось бог знает что…
В одно утро в дворницкую того дома, где лежала умирающая Аксинья Васильевна, раздался резкий, оглушительный звонок, который заставил дворника тотчас же впопыхах выскочить на улицу. Здесь не то городовой, не то околодочный второпях и на ходу резким голосом сказал ему несколько слов, вследствие которых дворник тоже опрометью бросился в квартиру старухи, у которой я жил, и, подойдя к старухе, без дальних разговоров возопил: «В часть требуют! Собирайся!» Случилось же это следующим образом и по следующим причинам. Вам уж известно, что, благодаря просвещенному содействию капиталиста иностранца и непосредственной восприимчивости седенькой бородки, постановлено было ходатайствовать о том, чтобы ввиду распространения тифа были приняты меры, указанные моим приятелем в реферате, и к осуществлению их на практике оказано законное и возможное содействие. Бумага об этом, отправленная комиссиею, как всякий из вас понимает, именно ввиду того, чтобы достигнуть какого-нибудь результата, то есть добиться какого-нибудь содействия, не могла входить в общие рассуждения, а непременно должна была с точностью указать на существенную причину, объясняющую просимое содействие. Поэтому на первом плане явился тиф, а потом уже две или три «меры», также самых существенных и по возможности осуществимых. Бумага была принята благосклонно. Но вы поймете, что ведомство, предписывающее мероприятия, имея дело с людьми, которых главная обязанность исполнять то-то и то-то, почему они и называются подчиненными, должно было совершенно выкинуть все самые слабые остатки общих взглядов на сущность просимых мероприятий, а прямо предписать эти мероприятия по пунктам. «Предписывается вам первое, второе, третье…» Те лица, которые получили эти предписания, обязаны были при исполнении этих пунктов иметь дело с людьми, которым уже в обязанность ставилось «не рассуждать»,
Вот от этого-то от самого Аксинья Васильевна и умерла без покаяния и причастия… Дело было так: старуху-барыню вызвала какая-то приятельница в Гатчину на какие-то похороны, и ее дома поэтому не было; как на грех и мне в этот несчастный день надобно было уйти из дому рано. Оставалась дома старуха и Варюшка. В это-то время и раздался вышеупомянутый звонок. «Направление» добиралось до старухи. «Не держать больных, которые опасны… сейчас вон!» — второпях объявила составная частица великого механизма и побежала далее, предупредив о том, что дворник «ответит» штрафом. Так как дворник и без того насчитывал очень много таких случаев в ряду своих обязанностей, по которым ему приходится «отвечать» — паспорта, несколотый снег и т. д., — то, разумеется, он немедленно же приступил к выполнению новой гигиенической обязанности и потребовал старуху в часть, в полицейскую больницу… Но беспомощный вид старухи тронул его: «что тут делать?» думал он, стоя над ее смертным одром, и наконец, вспомнив, что у старухи есть племянник в фруктовом магазине на Невском, решил немедленно пригласить последнего к участию в этом деле.
Он тотчас же побежал в магазин, объявил племяннику, что старуха помирает, что «не велено», что «штраф», и говорил, чтобы он сейчас брал свою тетку с рук на руки. Была страстная суббота, и помимо хлопот, суетни, наполнявшей фруктовый магазин, у племянника как на беду в этот день предстояло важное дело: в семь часов вечера он получал от хозяина расчет и переходил в трактир «Золотой лев» буфетчиком. В восемь часов вечера ему необходимо было принимать в «Золотом льве» буфет и посуду… Не было никакой возможности манкировать этим местом, так как место хорошее, жалованье достаточное, и, стало быть, надо дорожить им. Что же скажет хозяин, когда на первых же порах придется оказать себя неаккуратным? Дворник, как человек, «знавший нужду», конечно понимал все это очень хорошо, но именно поэтому-то не мог принять на себя материального ущерба, которым угрожала смерть старухи, и волей-неволей потащил племянника к тетке, и здесь у ее смертного одра произошла такая сцена:
— Бери, — говорит дворник: — нам не велено держать! Как помрет, так кто отвечать будет?
— Освободи ты меня до завтрашнего числа! Дай буфет принять — сделай милость! Ведь, братец ты мой, из деревни пишут… а ведь это место, скоро ли его найдешь?
— Где ей до завтрева прожить?.. Эва, она уж икает!
— Ей-богу, проживет — она живуща! Это ты не гляди, что икает… Ей-ей, проживет!
Оба они, без всякого сомнения, были люди, а не звери; но что же делать, если разные «меры», дойдя до народа, резюмируются только выражением: «ответишь!» Все это я узнал от Варюшки, возвратившись домой часу в седьмом вечера. Она объявила мне, что сейчас только увезли в часть Аксинью Васильевну. Пришли племянник с дворником, долго разговаривали около нее и увезли в часть. Что такое, думаю? Немедленно же я отправился в часть — и застал там такую сцену. Дворник и племянник держали почти бездыханную Аксинью Васильевну под руки и — ни много, ни мало — слезно упрашивали полицейского врача выдать теперь же, то есть когда она еще была жива, свидетельство на ее погребение. Дворник говорил, что раз это свидетельство будет у него в кармане, он не только не побеспокоит Аксинью Васильевну, но и похлопочет, чтобы она померла честь-честью, то есть причастит и исповедует. Буфетчик слезно молил оказать ему эту услугу, так как от этого зависит все его будущее, что он и его родители люди бедные, и неужели ж он захочет его разорить? Что, ежели новый хозяин откажет, а старый не примет?
— Да ведь она жива еще! — с изумлением слушая эти мольбы, возразил было врач.
— Умрет-с! — в один голос произнесли и дворник и буфетчик.
— Она до утра не доживет-с, извольте поглядеть… нос… Она уж утре икала! — прибавил дворник…
А когда старуха, все время безжизненно висевшая на дюжих локтях своих спутников, приподняла голову и каким-то басистым шопотом произнесла: «Жжи-в-ва!», то буфетчик прижал ее руку локтем и нетерпеливо шепнул:
— Да будет вам, — кажется, можно и помолчать покуда.
Сцена была достойная внимания! Я прервал ее и взял старуху на свою ответственность. Впрочем, по дороге из части домой она отдала богу душу…
В тот же вечер заглянул я и к моему приятелю. Застал его; сидит, пишет письмо.
— Вот, — говорит, — извещаю одного моего заграничного друга о моем успехе.
— О каком это? — спрашиваю.
— А приказ-то о мерах? все-таки начало!
— Ну, — говорю, — не знаю, точно ли это успех, — и рассказал ему про Аксинью Васильевну.
Задумался мой парень, крепко задумался. А успех точно от всего этого был, только совсем не там, где бы следовало. А именно: изволите вы помнить этих двух лиц — просвещенного иностранца и непосредственного человека, — которые поддержали в думе пользу мер? Помните? Ну, так вот они и получили! Иностранец фабрикант, изволите видеть, выстроил при фабрике помещение для рабочих и назначил за комнату два рубля в месяц. Рабочие не шли, потому что привыкли жить артелями, человек по двенадцати, и платить за квартиру так рублей шесть, всего, стало быть, по полтиннику, и притом со стиркой. При заработке рублей в пятнадцать это большой расчет! Вот иностранец-то и поналег на кубическую сажень воздуха… Что же касается непосредственного человека, то он выкинул другой фортель. По Шлиссельбургскому тракту у него было пустопорожнее место, не приносившее ему никакого дохода. Услыхав в реферате про «навоз» и про «вред», он энергически настаивал на штрафах, говорил, что без этого ничего не поделаешь, и в особенности напирал на то, что хорошо бы штрафовать содержателей хлебных амбаров за нечистоту, делаемую голубями и прочей птицей: птичные дворы также предполагал он обложить штрафами за несвоз нечистот. И всех этих мер он добился. Теперь на Шлиссельбургской дороге вы можете встретить такую вывеску: «Оптовая продажа удобрений, а также голубиных и птичьих пометов». Пуд стоит иногда до двадцати пяти копеек. Кроме того, эта седая бородка целое лето торгует льдом, который, как известно, долго не тает под мусором и навозом…
Так вот, изволите видеть, какой оборот-то вышел? То есть дело выгорело совершенно в другую сторону, вовсе не туда, куда хороший человек метил.»
Максим Иваныч замолк.
— Все? — спросили его.
— Все, больше ничего нет.
— Но к чему же вы все это говорили?
— Как к чему? Да просто так сказал… Потому сказал, что поглядишь, поглядишь и не знаешь — что такое творится на белом свете. Вот почему. — Тоска!